Затем случилось это ужасное событие, которое окончательно уравняло нас с Лурсом и положило начало нашей дружбе.
После пасхальных каникул он не пришел в школу. Разнесся слух, что его мать отравилась. Как бы глупо и некрасиво это ни звучало, но я первым делом подумал: уж не рисом ли на молоке? Меня довольно часто посещают мысли, от которых мне делается стыдно, – хорошо еще, что я не позволяю им вырваться наружу. Короче говоря, она воспользовалась отъездом мужа в Нант и отлучкой сына и проглотила две упаковки антидепрессантов. Это вовсе не было мольбой о помощи, потому что она не оставила себе ни единого шанса. Когда Лурс вернулся домой, ему пришлось искать ее по всему дому (воображаю, как много времени это у него заняло!) и тщетно ее звать. Потом ему позвонил из Нанта отец. «Посмотри в классной комнате, – посоветовал он сыну. – В двадцать четвертой аудитории, на третьем этаже». Там он ее и нашел. Слишком поздно.
Мне не составило труда представить себе, как здоровяк Лурс – единственное живое существо в пустынном здании лицея – обходит комнату за комнатой, и его шаги гулко отдаются в каменных коридорах. Вот он заходит в двадцать четвертую аудиторию и обнаруживает безжизненное тело матери. Не менее ясно я видел и дальнейшее: как по вечерам он ужинает в обществе своего бесчувственного отца, произносящего все ту же фразу, ввиду новых обстоятельств лишь слегка измененную, и вместо «Расскажи нам что-нибудь, Клод» говорит: «Расскажи мне что-нибудь, Клод». И колокольчик, оповещающий о том, что пора за стол, больше не звенит.
После похорон, состоявшихся в Нанте, он вернулся в ореоле скорби, ввергая нас в смущение своими опухшими покрасневшими глазами. При первой же возможности я подошел к нему и сказал, как ему сочувствую, вспомнив про рис на молоке, которым меня угощала его мать, – разумеется, не упомянув о том, что он был несъедобным, – и в порыве откровенности добавил, что моя родная мать умерла при моем рождении. Он сказал, что знает об этом от Мары, что они с ней часто говорили обо мне и что она меня обожает. Но только летом, во время нашего путешествия в Германию, в тот вечер, когда мы выпили слишком много пива, он подробно рассказал мне, как нашел тело матери.
– Я стоял перед дверью двадцать четвертой аудитории, – говорил он, – и не мог набраться смелости, чтобы ее открыть. Зубы у меня стучали – от жуткого холода в коридоре и от страха. Если я говорю, что они у меня стучали, не думай, что это фигура речи – они у меня реально выбивали дробь. Я стоял и твердил про себя: «Господи, я же тут один, совсем один, что я смогу сделать, я же, блин, просто мальчишка!» Но когда я вошел и увидел ее, я понял, что именно я, и никто другой, должен быть здесь, что это мое место. Она лежала в углу, скорчившись и прижав руки к животу. На ее лице в кои-то веки застыл покой. Я не стал ее поднимать, оставил на полу и сам лег рядом с ней, обнял ее и начал с ней говорить. Она была уже холодная. Я не сразу поднял тревогу. Мне казалось, я должен был воспользоваться моментом, понимаешь? Когда я встал, то увидел, что на доске, в самом низу, она крошечными буковками написала мелом: «простите». Отец догадался, где ее искать, потому, что однажды она сказала ему, что единственное место, где она чувствует себя хорошо, – это та самая аудитория.
Летнее тепло оголяло девичьи руки, плечи и коленки, а иногда – и ножки: то с помощью ветра, то по инициативе их владелицы, если она, присаживаясь, их скрещивала, и эта картина возбуждала нас в наши шестнадцать-семнадцать лет гораздо сильнее, нежели избрание Жоржа Помпиду президентом республики. Шоколадная кожа Мары, прикрытая легкими одежками зеленого или ярко-желтого цвета, напомнила мне, что я потерял право до нее дотрагиваться, и осознание этой утраты едва не заставило меня снова отправиться на
Как-то в воскресенье мы с Жаном отправились автостопом в Клермон. Мы долго бродили по улицам под нещадно палившим солнцем, в грязной забегаловке позади вокзала съели по кошмарному сэндвичу, а с наступлением темноты оказались на печально известной улочке, которая и была целью нашей экспедиции, хотя ни он, ни я вслух об этом не заикались. Время нашего возвращения давно миновало, и мы позвонили домой, чтобы предупредить родных, что задержимся. Мой отец жутко разозлился, что случалось с ним редко, и сказал, что приедет за нами на грузовике.
– Где вы? Посмотри, как называется улица! Я выезжаю!
– Не надо, пап. Мы сами доберемся.
Не мог же я сказать ему: «Да, папа, мы стоим на улице Шеваль-Блан, неподалеку от вокзала. Знаешь ее?» И он ответил бы мне: «Ну конечно, знаю. Я сам там бывал, когда служил в армии. А та рыженькая со стеклянным глазом у них все еще работает?» – «Работает, еще как! Она шлет тебе привет и говорит, что в память о ваших встречах сделает мне скидку».