Он, как и его брат, Дмитрий, будучи купцом, увлекался марксизмом, симпатизировал социал-демократам, а потом и большевикам. В партию, правда, Игнатий Григорьевич не вступил, в отличие от брата, и это, может быть, уберегло его от репрессий тридцатых годов. Дмитрий же, комиссар партизанского отряда, а затем партийный работник, был расстрелян и лежал теперь в братской могиле на территории Донского монастыря в Москве…
Власть во время Гражданской войны менялась в Минусинске и Урянхае многократно. Игнатий Григорьевич несколько раз был на грани смерти: переболел тифом в тюрьме, его зверски избивали и колчаковцы, и земляки-казаки, да и красные как-то раз чуть не поставили к стенке, приняв из-за пенсне за буржуя… Он не остервенился, призывал и тех и других не проливать кровь понапрасну. Спас немало людей, например прятавшегося в Уюке колчаковского полковника Янчевецкого – будущего писателя Василия Яна, художника Григория Гуркина, алтайца, которого вихрь войны забросил в Туву.
В Туране родилась Мария, младшая дочь Игнатия Григорьевича, мама Анны. Когда ее отца в тридцать пятом году высылали из Тувинской Народной Республики, независимости которой он сам сильно поспособствовал, но позже сделался неудобен, Мария осталась здесь – только-только вышла замуж за члена сельхозартели «Красный пахарь» Семена Васильева.
Игнатий Григорьевич поселился под Москвой, мечтал вернуться в Сибирь, но не получилось – до самой смерти (в начале пятидесятых) находился под необъявленным, но строгим домашним арестом.
Отца Анна не помнила. Когда появилась на свет, третьим и последним ребенком, в сорок четвертом году, Семен Васильев уже был убит где-то на западе Белоруссии… Долго его берегли местные начальники – был отличным работником, знал трактор до винтика, – но в конце концов он все же добился отправки на фронт. И очень быстро пришла на него похоронка.
В родовом доме Сапроновых еще в двадцать третьем году был организован Дом крестьянина; дед, говорили, не сопротивлялся, то ли с искренней радостью, то ли с показной перебрался с семьей в избу, где раньше жили работники… После отъезда деда с бабушкой и почти всего семейства и эту избу Сапроновы потеряли.
Но кое-какая фамильная мебель, посуда, дорогие сердцу мелочи у Марии сохранились. Одно – в качестве приданого, другое передали родители. И тесную, с низким потолком избенку Васильевых эти вещи – абажур, фотокарточки в рамках, резной буфет, кофемолка, венский стул – делали почти городским жильем. Наверное, они, да и купеческие корни еще в раннем возрасте повлияли на самоощущение Анны – она получилась не деревенской, вырастая, по сути, в деревне, а городской; занимаясь крестьянским трудом, душой жила чем-то иным. И в итоге стала одной из очень немногих в их избяном, огородном Туране интеллигенток.
Чем сильнее опутывала ее немощью, болезнями старость, тем чаще Анна Семеновна вспоминала детство. Там, в воспоминаниях, чаще всего появлялись бабушка и дедушка – родители отца. Агриппина Даниловна и Максим Макарович. Может, потому что она была младшей из внучат, никогда не знала родного отца, они были с ней особенно ласковы… Мама много работала, часто и подолгу ездила по району, и лет до десяти Анна видела ее урывками, успевала от нее отвыкать. А бабушка с дедом всегда были рядом…
Вот она, лет четырех, не больше, лежит в кровати. Дрожит. Холод щиплет ее, кусает. На дворе, наверное, страшный мороз – окна все заросли бугристым льдом. Бабушка приложила к боку большой, на полкухни, печи одеяло. «Счас, ласточка, – приговаривает, – счас хорошо-о те будет». Торопливо переставляя толстые, опухшие ноги, подходит с одеялом к кровати и заворачивает, как пеленает, Аню. И становится ей настолько приятно, уютно, спокойно, что она засыпает мгновенно. Как в теплое масло ныряет…
И снова бабушка. Заваривает пахучий чай на смородиновых листах в высокой фарфоровой чашке… Ане не нравится вкус этого чая – ей вообще пока не нравится чай, он для нее горький и вяжущий, – но этот запах… Она дышит им и не может надышаться… И еще – дымок углей в самоваре. Настоящем самоваре, вскипятить воду в котором была целая история…
А это деда – длинный, костистый, с окладистой бородой и мохнатыми ушами. Сидит на низенькой табуретке, зашивает кривой иглой лопнувшую кожу на сапоге. Зашивает, приговаривает, будто заклиная обувь: «Ишо послужут… чего ж… добрые ишо… послу-ужут». Да, тогда и обувь, и одежда, и все остальное служило долго. А теперь говорят: легче новое купить, чем с ремонтом возиться. Это относится и к сандаликам каким-нибудь, и к автомобилям…
А вот уже школа. Класс второй или третий. Что-то нашло на ребят, и они на уроке вели себя очень плохо, будто сбесились. Учительница пообещала вечером обойти родителей и всё рассказать. И как дружно ребятишки безобразничали, так дружно и струсили. И решили уйти. Далеко, в пустующий балок на полях. Поселиться там – печка есть, на ней трактористы себе кашу варили; будут зайцев ловить, ими питаться… Никто не отказался, все пошли. И поздняя осень не испугала.