Горы темно-зеленых арбузов с крохотными черными косточками, тысячи дынь: от маленьких — с апельсин — до огромных, похожих на уснувшего подсвинка; килограммовые гранаты с треснувшей кожурой — видны наполненные кисловато-сладким соком блестящие зерна-бусинки; сладкий картофель-батат, помидоры, баклажаны; виноград с тоненькой кожицей, сквозь которую просвечивает узорчатая мякоть; оранжевый, слаще сахара, урюк — все это притягивает, возбуждает, наполняет рот голодной слюной. Над тяжелыми гроздьями винограда вьются осы, припадают к перезревшим ягодинам, жадно пьют сладость, подрагивая узкими туловищами тигриной расцветки. Дразняще остро пахнет шашлыком, синий дымок клубится над нанизанным на шампуры мясом.
Туркмены одеты по-разному: одни в обыкновенных рубашках и брюках, другие в халатах, но у всех на головах высокие папахи, или ослепительно белые, или чернее гуталина. Туркменки — и молодые и в годах — в одинаковых бордово-красных платьях, вздувающихся от ветра колоколом, с вышивками и монистами на груди. Задорно позвякивают серебряные царские рубли, полтинники с вычеканенным на них молотобойцем, динары, левы — целое состояние несет на себе восточная красавица. Черные брови вразлет, глаза потуплены — не подступишься, не пошутишь.
Отворотив лицо, пожилой туркмен держит на отлете кусок сала. Коран запрещает ему есть свинину, а у меня глаза загорелись. Положишь на краюху тоненький розоватый ломтик, рубанешь — и сыт. А с «таком» хлеб хоть и вкусен, но не сытен.
Мы околачивались на базаре уже с полчаса. Мы — это я и Волков. Самарин и Гермес с нами не пошли, несмотря на то что сегодня я получил от матери денежный перевод. Она прислала деньги на телогрейку, но я решил истратить их на продукты: «Авось перезимую как-нибудь». И хотя я никому не сказал, для чего предназначались деньги, Самарин посоветовал купить ватник и, если удастся, что-нибудь еще из одежды. Но я отдал все до копейки Волкову, потому что, кроме небольшой суммы, заработанной на товарной станции, и стипендии, до сих пор ничего не внес в общий котел. Самарин и Волков, не говоря уже о Гермесе, иногда раздобывали где-то. Это давало нам возможность сводить концы с концами. На вопрос, откуда деньги, Самарин и Волков отвечали туманно, и мы с Гермесом, наверное, так и не узнали бы ничего, если бы не Нинка. Несколько дней назад она спросила Самарина, что он продавал на толкучке, — Нинка ходила туда присмотреть себе на платье. Самарин сказал, что Нинка, должно быть, спутала его с кем-то другим.
— Брось, лейтенант! — Она погрозила ему пальцем.
Врать Самарин не умел, признался, что он продавал на толкучке трофейные ножницы, которые валялись без надобности в чемодане.
— Продал? — полюбопытствовал я.
— Чего спрашиваешь-то, — проворчал Волков. — Два последних дня на эти самые деньги и живем.
— …Чего покупать будем? — спросил Волков, обведя взглядом прилавки.
— Сам решай, — ответил я и покосился на дыни.
— Можно, — великодушно произнес Волков. — Одну большую или пару маленьких возьмем. Только от них никакой сытости, одна сладость. Сытость от мяса бывает. Но если мы и баранины купим, то домой с пустыми карманами вернемся.
— Плевать! — сказал я: мне ужасно захотелось мяса.
— Значит, плов готовить будем?
— Ага.
Кроме дынь и мяса, мы купили полкило риса («На плов», — пояснил Волков), много-много всяких овощей и направились в общежитие.
— Подымим? — предложил Волков.
Мы молча свернули цигарки.
Обжигая губы слипшимся окурком, я сделал последнюю затяжку.
— Зря ребята не пошли с нами!
Волков бросил окурок под ноги, ввинтил его в пыль носком сапога.
— После истории с «пушкой» у всех настроение хреновое и на душе муть.
Волков сказал то, о чем думал я сам. В нашей комнате все было, как и раньше, но так только казалось: что-то неуловимо-напряженное появилось в наших отношениях, исчезла прежняя раскованность; во время общего разговора мы вдруг смолкали, и тогда каждый из нас ощущал на себе изучающий взгляд другого и сам исподтишка бросал такие же взгляды. Мы говорили о загадочном исчезновении парабеллума только в первые дни, потом по молчаливому согласию перестали переливать из пустого в порожнее. Но отказ Самарина и Гермеса сходить на базар я воспринял как одно из доказательств надвигающейся размолвки — размолвки открытой, потому что в душе мы уже находились если и не в состоянии войны, то, во всяком случае, в стадии, предшествующей конфликту, Жилин, несомненно, понимал это и бередил наши сердца различными воспоминаниями о кражах. Мы не верили, что в нашей комнате побывал чужой, но мысленно убеждали себя в этом — хотели отсрочить то, что должно было рано или поздно произойти. Жилин держался очень естественно: беззаботно посвистывал, по-прежнему говорил нам «мужики» и по-прежнему вставлял в речь свое любимое «стало быть». Каждый вечер он куда-то сматывался с Нинкой, но возвращался сердитым.
«Видать, вхолостую ходит…» — усмехался Волков. Я напомнил, что он говорил про Нинку. «Цену себе набивает», — возражал бывший сержант…
— Хреново на душе, — сказал Волков, поднимая корзину.
— Постоим, — попросил я.