Я не согласился с дядей Петей. Во время войны я не раз и не два держал парабеллумы и вальтеры в руках и даже палил из них, но только по самодельным, неподвижным мишеням. Чаще всего это случалось в те немногие дни, когда немцы отрывались от нас, и мы, если не было приказа наступать, на всю катушку использовали нежданный и негаданный отдых: латали гимнастерки, стирали носовые платки, подворотнички, портянки, жарили в самодельных вошебойках одежду, подстригались у ротного парикмахера, короче говоря, за несколько часов успевали сделать то, на что в другое время не хватило бы и суток. Умудрялись выкроить полчасика и для прочих дел. Сердцееды заигрывали с местными девушками, любители покемарить устраивались где-нибудь в тенечке и, защитив лицо от мух, посапывали в обе ноздри, а я отправлялся в ближайший лесок. Нацепив на сук пустую консервную банку, мы с молодыми солдатами упражнялись в стрельбе. Палить из винтовок и карабинов было неинтересно — это делали почти каждый день, а трофейное оружие возбуждало любопытство; мы сравнивали его с нашим, придирчиво рассматривали каждый винтик и, конечно же, восхищались парабеллумами и вальтерами. Мы палили до тех пор, пока не кончались патроны. Потом или выбрасывали немецкое оружие, или отдавали его старшине. Нахмурясь, он всегда спрашивал: «А патроны где?» «Не было», — отвечали мы. «Опять баловались», — ворчал старшина и опускал пистолет в карман широких галифе…
— Поговаривают, с-под полы трофейным оружием торгуют, — сказал дядя Петя. — За вальтер, сказывают, пять тыщ дают. Для разбоя покупают… А ведь я к вам по делу, вьюноши, — вдруг спохватился он. — У Валентина Аполлоновича уборка с перетруской после ремонта — подсобить надо.
— Пойдемте. — Я встал.
У Валентина Аполлоновича хозяйничала Нинка. Сидя на корточках, сомкнув колени, она яростно терла влажной тряпкой ножку квадратного стола — замызганного, покрытого бурыми и жировыми пятнами. Колени у Нинки были гладкими, круглыми, суконная юбка все время сползала с них. Она одергивала ее свободной рукой и смущалась, чувствуя на себе взгляд Валентина Аполлоновича, который, бестолково мотаясь по комнате, хватал то стул, то пачку старых журналов, обвязанных веревками, и озирался, отыскивая не запачканное побелкой место. В комнате все было сдвинуто, разбросано, с облезлого шифоньера свешивались газеты, на полу белели отпечатки подошв.
Дядя Петя, красный от натуги, двигал к дальней стене шифоньер. Валентин Аполлонович суетился возле, толкал шифоньер тонкими руками. Пользы от него не было.
— Уйди, Аполлоныч, от греха подальше, — прохрипел дядя Петя, налегая худым плечом на шифоньер.
Я молча отстранил его, показал силу.
— Вот она, молодь! — сказал дядя Петя, вытирая рукавом вспотевшее лицо. Оно посерело еще больше, морщины стали глубже, в глазах появилась усталость; дышал он часто, облизывал сухие губы.
— Вам нельзя тяжести двигать, — напомнил я.
— Мне много чего нельзя, вьюнош, — возразил дядя Петя, — а приходится. Каждый день уголь лопачу и саксаул колю — это тоже тяжелое дело.
Нинка принесла ведро горячей воды. Переобулась. Вместо щегольских сапожек надела старые галоши, которые, видимо, когда-то носил Валентин Аполлонович. Она стала мыть пол, а мне велела починить стулья.
— А мне что делать? — Валентин Аполлонович перевел на Нинку беспокойный, бегающий взгляд.
— Сядь! — сказал ему дядя Петя. — Без тебя обойдутся.
— Неудобно, — возразил Валентин Аполлонович и снова посмотрел на Нинку. По выражению его глаз можно было определить, что он смущен, растерян, что женщина в его доме — явление сверхъестественное, что он не помнит, когда приходила к нему женщина в последний раз.