Стал я жить у этих людей. Пенсию оформил. Невелика была пенсия, только на табачок хватало, но все же — деньги. До войны я токарем в эмтээсе работал — наш город районным центром был. Жили мы не бедно, но и не богато — как все люди до сорок первого года жили. Нужда научила меня и столярничать, и паять, и многое-многое другое делать. Но больше всего нравилось мне обувку чинить. Племянники-близнецы сорванцами были, обувь снашивали — каждый месяц новую покупай. Однажды я попробовал починить башмак — получилось. Так и пошло. Скоро стал подметки менять, а через год сам начал тапки и штиблеты шить. По внешнему виду они уступали «скороходовским», но за прочность я ручался.
Токарем мне нельзя было — нога не позволяла. А сидячая работа — все больше умственная: костяшки на счетах перекладывать, разные справки составлять — этого я не умел. Вот я и решил сапожным ремеслом заняться. На барахолке много разной обуви продавалось. Я с первого взгляда определил — кустарщина. Купил, сапожные инструменты, кожу, полотно, гвоздички, суровые нитки и принялся за дело. Пошил две пары чувяк — так в здешних местах тапки назывались, — и на барахолку. С руками вырвали — я божескую цену назначил. И потом по той же цене продавал. «Чистых» денег оставалось не очень много, но как добавка к пенсии хватало. Кое-что из одежонки справил — надоело в солдатском ходить. Два раза в неделю в Мацесту ездил — ногу в грязи держал. Затягивалась помаленьку рана, но хромал по-прежнему. И понял тогда, что таким на всю жизнь останусь. Досадно, конечно, было, что кость неправильно срослась, но другим фронтовикам-инвалидам — тем, кто руки или ноги лишился, больше горевать приходилось.
Хозяева меня не беспокоили. Иногда я их целыми днями и не видел, и не слышал. Старуха фруктами и разной зеленью на базаре торговала, старик по городу ходил — керосинки, кастрюли и прочую утварь починял: до пенсии он в ремонтной мастерской работал. Так прожил я у них два месяца и был бы вполне доволен своей жизнью, если бы мать и сестра с племянниками отыскались. Но в милиции, куда обратился я насчет их розыска, мне прямо сказали:
— На скорый результат не надейся. Таких дел у нас сейчас сотни, каждый день новые запросы составляем, не успеваем отсылать.
Однако в жизни часто не так, как хочется, бывает. Через два месяца пришлось мне съехать с этой квартиры — к старикам сын из заключения возвратился, по амнистии его освободили. До этого они кое-что рассказали мне про своего сына, и получалось, что посадили их Ваську безвинно. Я сочувствовал старикам, а про себя думал: «Родители, как котята, слепыми бывают». Оказалось — не ошибся. Как только вернулся Васька, не стало в доме покоя. Каждый день пьянки, драки, дружки-приятели, один другого шпанистей. Лейтенант милиции — тот, что мне адрес дал, три раза приходил, советовал Ваське утихомириться. А он в ответ ухмылялся:
— Один раз попался — хватит!
От лейтенанта — он всегда навещал меня, когда приходил в дом, — я и узнал, что сидел Васька за разбой. Ему бы еще валить и валить лес или кайлом уголь бить, если бы не конец войны. По случаю победы почти всем осужденным амнистия вышла. Васька позднее других домой воротился потому, что отбывал наказание в холодных, далеких краях.
Был он заметным парнем — высоким, плечистым. На остриженной голове уже волосья отросли, чуть-чуть кучерявились. Нос у него был с горбинкой, глаза черные, с холодным блеском, на впалых щеках желтизна проступала. Оно и понятно — не в санатории находился. На своих родителей похож Васька не был. Про таких, как он, говорят: «не в мать, не в отца, в проезжего молодца».
Ему бы тихо-мирно жить, а он свое освобождение праздновал. Возвращался под утро, иногда вовсе не ночевал. Несколько раз его забирали в милицию, не отпускали: свидетели указывали, где и с кем он находился, когда в городе совершался налет на квартиру.
Первое время Васька на меня, как на пустое место, глядел, даже голову не наклонял, когда я ему «доброе утро» говорил. Потом пришел и отчеканил:
— Съезжай!
— Почему?
— Сам в этом помещении поселюсь!
Старик и старуха не заступились за меня. По их глазам было видно — побаиваются они своего непутевого сына.
Никаких законных прав на эту квартиру у меня не было: не по договору поселился — по согласию. Попросил я у Васьки отсрочку на три дня, стал искать новое жилье. Повсюду такие цены заламывали, что я только руками разводил. Решил «сидор» в камеру хранения сдать, на вокзале ночевать. Но, как говорится, нет худа без добра.
Любил я гулять, особенно вдоль бережка моря. Считал: больная нога в разработке нуждается. Город сглаз скроется, а я все иду и иду. Разные мысли возникали, на сердце благодать была. Кругом ни души — только я да море. Оно никогда одинаковым не было: то ворчало, то радовало ласковым шелестом волн, а иной раз так грохотало, так на камни кидалось, что казалось — еще чуть-чуть и волны до меня добегут, накроют с головой и утащат в море. Но они, израсходовав силу, отступали: на камнях только пена оставалась — серая, как плохо выстиранные портянки.