− ...А владыкой, значит, будет отныне торговля. Торговля тем, что уже создано было тяжким великим трудом вековым, − бормотал он со старыми ботинками в руках, прижимая локтем сломленное древко. − Эх, люди, люди! Что же наделали вы, свернувшие с пути. Свернувшие с пути своего − на чужой... Свой-то путь только и требовалось, что подровнять малость, но подчистить изрядно, к душе применительно... Не подчистили...
И вот, в котельной, достав, наконец, ботинки из-под стола, решил Порфирий окончательно:
− За людишек хлопотать пора. Насчёт послабления в страданьях.
Он стал обуваться, покряхтывая в досаде на себя:
− Не докричаться мне отсюда по причине ничтожества моего. Нет!..
Сонный Амнистиевич со своей лежанки пообещал ему было чаю с сахаром. Но Порфирий, отыскав черен у кадки с водою, подпоясался верёвкой потуже и кинулся опрометью на вокзал, ни свет, ни заря.
+ + +
Уже через час с небольшим, в утреннем полумраке, бродяга Порфирий просился на поезд безбилетно, выбирая вагоны похуже, погрязнее, и переходил с посохом-древком от проводника к проводнику, кланяясь каждому, как носящему и образ, и подобие высшее. Те связываться с ним, однако, не хотели:
− Ступай, старик. Не мешай посадке.
− Ступаю, ступаю... Который десяток лет! И башмаков я много истоптал, ступая по этой степище. И вот теперь они у меня такие, что нет им износа. А смирения всё не обрету никак. Не даётся оно, заветное, мне, заблудшему...
И бежал за ним следом, от вагона к вагону, незрелый запах яблок зелёных, крошечных, вместе со старушонкой, иссохшей, будто осенний морщинистый лист. Без вещей, в ситцевом халате и накрывной шали, завязанной узлом на спине, она говорила угасшим голосом:
− С пустыми карманами, вот!.. Возвращаться пора домой, мне бы до Калуги.
− Без билета? Отойди, мать. Не до тебя.
И старушонка с готовностью кивала, и торопилась к другому вагону, и озиралась, стыдясь летнего своего одеянья и самой себя:
− У брата, на станции Чу, на одних яблоках можно было мне лето прожить, − шелестел её голос на холоде, рядом с Порфирием. − Я туда и уезжала по весне, чтобы под Калугой пенсия моя по доверенности шесть месяцев дочери шла, для внуков, на обувку к школе, на тетрадки... Теперь назад мне от брата пора, от бесплатной жизни − домой. Холодно стало, снег скоро пойдёт... Я бы и в тамбуре посидела!..
− Да как же ты, матушка, в Столбцах-то оказалась? Это же крюк! − удивился Порфирий, досадуя слегка на неё, бегущую за ним по пятам неотвязно. − Что ж без пальтишка ты всякого...
Из-под шерстяного платка кротко глянули на Порфирия глаза скорбные, васильковые, − и обдало его, бродягу, такой несказанной женской состарившейся красотою, словно посмотрели на него враз все чистые озёра поздней осени, и речки, и речушки, покорные наступившим холодам совершенно.
− На какой поезд взяли, на том и поехала, батюшка... − шелестела старуха. − Довольна теперь очень. Я − что? А они − разутые, раздетые, дети малые, глупые. Там, под Калугой, на грибах живём, на ягодах. А к школе надо было им одежду. Взять-то негде... Вот, полгода им пенсия моя целиком доставалась. А меня брат яблоками кормил, бесплатно у него до осени глубокой прожила. На станции Чу... Зато в школу детки пойдут. Целый год проучатся теперь! Прошлый-то пропустили, не в чем было им. А так − большая польза получилась для них, батюшка. Очень большая...
+ + +
И снова просилась старуха, заглядывая в лицо проводницы:
− ...Доченька, сойду, где скажешь. Возьми, хоть докуда... Живём под Калугой, сноха второй год очереди ждёт, чтобы на свиноферме работать, а не движется очередь никак...
И оборачивалась она к Порфирию, махала рукою деловито:
− Нет, наши на поезд не возьмут, боятся всего наши, − и бежала дальше, вдоль состава, исхлёстанного холодной пылью и ветрами. − Надо вон к тем… Те старших уважают... Посади как-нибудь хоть в тамбур! Я ведь на станцию Чу без билета уехала в мае. Довезли добрые люди. А тут... Кончились у брата яблоки. Холодно стало... Домой мне пора... Муж-то у дочери в тюрьму сел, за мешок картошки. С поля украл, от безработицы. А на свиноферме сокращения одни...
Но не слушал её и этот хмурый азиат-проводник − отворачивался от старухи, разглядывая пассажиров, бегущих с поклажей, разносчиц пива, конфет, сигарет, а ещё низкое моросящее небо. И равнодушным был жёсткий его прищур, и мятежно надламывал скулу проводника шрам глубокий, полукруглый. Запах давнего пороха, йода, кожаных ремней и денежных фальшивых обильных бумаг перебивал тут все прочие, съестные. Потому и опешил Порфирий, услышав:
− Заходи, мать! Смелее... Замёрзла в халате... Вагон переполненный. На третью полку влезешь? Одеяло тебе найду. Заходи.
− Только ведь у меня...
− Какие с тебя копейки...
− А вот, батюшку ещё с посошком, не прихватишь ли? Батюшка тут мыкается со мной, в заплатках он весь. Возьми его, сердечного.