Она поднялась с ведра, пахнущая пылью, болезнью, ветром, растоптала окурок и ушла, не попрощавшись. А Порфирий, которого занесло в подвал без всякой еды, а только со Словом, не знал теперь, что говорить. Душа его здесь отупела внезапно. И разум молчал: работа в нём застопорилась. «Будьте как дети», думал Порфирий, а дальше не понимал.
Поев, чуханы осоловели и ослабли совсем. Они разбрелись по тёмным своим углам. Иные и вовсе − отползали на четвереньках, ложились на картонные подстилки, укрывались тряпьём. Лишь долговязый подросток в ондатровой шапке уже лежал на толстом одеяле, под старою шубой. Он обнимал маленького, прижимая к себе обеими руками.
Порфирий шагнул к ним, потом присел.
− Идём со мной, − сказал он маленькому с печалью и потянул его за руку. − Где родители твои?
− Нигде!
Малыш выдернул руку и захныкал вдруг, прячась под шубу:
− Нигде!.. Чего надо? Пристал… Нигде!
Подросток тем временем приподнялся, он шарил рукою по бетонному полу, рядом с одеялом.
− А ну, вали отсюда! − ломко прокричал он, замахиваясь на Порфирия гвоздодёром, и крупные глаза его сделались белыми.
Из глубины огромного подземного цеха, уходящего наклонно под металлический лестничный пролёт, слабо пахнуло трупом − не погребённым, иссохшим. И круглые дежурные часы высоко над дверьми вдруг ожили под слоем пыли. Они, огромные, застучали в полумраке оглушительно.
Дети подняли головы в недоумении. Но часы смолкли.
− Во, глюк! − удивился кто-то в полутьме.
И пухлощёкий малыш высунул голову из-под шубы.
− Ты, глюк, вали! − закричал он вдруг на Порфирия, взвизгивая и капризничая. − Вали отсюда, глюк!..
Перекрестившись, Порфирий побрёл к выходу. «...Милостивый! Прости мя, яко немощен есмь, − молился он духом. − Не разумею, как должно поступать. Ничего не разумею...»
+ + +
По дороге в котельную бродяга много плакал на виду у редких озабоченных прохожих. Потом останавливался пару раз, чтобы перевести дыханье, высморкаться, как следует, зажимая пальцем одну ноздрю, потом другую, и утереться рукавом хорошенько.
− Немощны, немощны стали, − сокрушался бродяга Порфирий. − Ослабли мы от прегрешений своих. И вот, стали всему покорные не по смирению − по неволе... Что делать нам дальше? Не разумею...
Вислощёкой старухе, выскочившей непонятно откуда, он дал увести себя в барак. И та всё спрашивала его, накрывая стол чистой белою скатертью:
− Молишься?.. Как жить нам? Скажи.
А он, не находя ответа, срезал кухонным её ножом угол чёрной рыхлой тряпицы, которым была накрыта трёхлитровая банка с осклизлым живым организмом, набухающим в коричневой воде и разрастающимся там.
Старая, суетясь, не замечала ничего. Со стуком поставила она посредине стола бутылку дешёвого красного вина и магазинный хлебец в глиняной низкой чашке. Порфирий же, выхватив нитку с иголкой из поддёвки, уже пришивал сноровисто чёрную заплату на левую сторону рясы. Как раз на груди обнаружилась в ткани этим утром рваная дыра − изрядный клок словно сгнил: выболел и отвалился.
+ + +
Озадаченная своими мыслями, старуха попеняла мимоходом, звякнув двумя гранёными стаканами:
− Кто на себе шьёт?! Память свою зашьёшь, до склероза.
− А разве не крепче будет она? Пришитая?..
Потом старуха ругала его за пролитое вино, а за стенкой расплакался грудной ребёнок. И Порфирий пошёл туда, вслед за недовольною старухой. Он подхватил крошечного младенца на руки, собираясь прочесть над ним срочную молитву. Но вдруг услышал от самого себя, что читает он шёпотом − кондак: «…Хотя достойно совершити подвиг, возложенный на тя…» И всё это было как во сне, без его на то воли.
Ничего из происходившего с ним в бараке тоже не понял Порфирий, а побежал своим путём, под крики возмущённой старухи, несущиеся ему вслед. Однако уже что-то изменилось в нём самом, и в сенцы котельной он шагнул уверенно − спокойный, хоть и не знающий, как всегда, что именно предпримет и когда.
Там, напившись крепкого чаю из алюминиевой кружки с обжигающими краями, он призывал безработного инженера и бородатого старца-истопника укреплять границы души! Чтобы ни одна мировая чума не проникала в неё, в страну, беспомощно развалившуюся уже на части... И предрекал Порфирий проклятие каждому, нарушающему беззащитные теперь межи, и называл своих тихих собеседников воинами учёными, бестрепетными...
Переночевав в тепле, на металлическом столе, Порфирий встревожился под утро, засуетился, отыскивая ботинки. Хорошие то были ботинки! С кожаной многослойною подошвой, какие годились на то, чтобы ходить по железным накаляющимся пролётам металлургических горячих цехов...
Да, он всё искал ботинки, около рундука, за печью, около вёдер с золою и шлаком, приговаривая:
− Вот, голова садовая...
А эти ботинки когда-то сами отыскали его.
+ + +
Ещё по ранней осени бежал Порфирий мимо конторы комбината, с которой сбивали иностранные чернявые мелкие рабочие, весело стуча молотками, прежний, устаревший, жестяной лозунг: «Владыкой мира будет труд!» И услыхал Порфирий:
− Эх, выкидывать жалко. Нельзя!.. А носить − никому не под силу. Свинцовая есть в них тяжесть.