Но молодые правдолюбцы уже не слышали стариков: начались повсюду те самые волнения − с арестами обманутых студентов, с поджогами, с грабежами магазинов, с отъездом русских семей. И самые жирные, самые наглые коммунисты бросили партийные билеты, отрекаясь от коммунизма для всех: они стали владельцами народных богатств уже окончательно, отринув народ в нищету − навсегда... Так пришла в степи великая ложь, назвавшая себя демократией. Так пришла она в горы и леса. И смерть прокладывала ей дорогу − повсюду...
Но если прежние хозяева этой, второй, квартиры выжили там, на северных пространствах, где гуляет смерть − приспешница новой власти, если, измучившись, вернутся они в Столбцы, старик уступит им эту их комнату, без слов, сразу: уйдёт из барака к глиняным мазарам − умирать заживо.
В каждую ночь, когда, раз в неделю, прицепной пассажирский вагон приходит из России, старик ждёт стука в дверь, после которого он унесёт, утащит своё износившееся тело в мазары. И хорошо, что наступает лютое время года: старые люди в мороз умирают на земле легче, чем в жару.
...О, если бы эта квартира была оформлена на его имя! Но нет: сюда сразу заявится чёрная курица, размышляет Жорес. Она, как настоящая хозяйка, и её сыновья выкинут прежних, вернувшихся, хозяев на улицу, без промедленья. Только это уже не его дело: старик Жорес поплетётся умирать − к мазарам. Так он решил.
+ + +
Следующий прицепной вагон из России придёт лишь через двое суток. Этой длинной тёмной ночью не приедет никто. Не стучит теперь даже сердитый проржавевший «Саратов», который обычно трясётся на месте с дробным топотом, словно бьёт в пол железными копытами, пытаясь убежать из чужой комнаты прочь, и ревёт от беспомощности, и гудит. Потом, содрогнувшись от внутреннего холода, изношенный «Саратов» затихает − только мурлычит давнюю электрическую песню, впадая в советское своё машинное детство...
Внук бандит с шальными парнями привозил новый огромный холодильный агрегат, но старый Жорес, ругаясь, замахал клюкою − прогнал их вместе с голубой махиной, сославшись на барачную тесноту. Зачем старику привыкать к блестящим предметам из чужой жизни, враждебной всем остальным? Зачем брать то, что внук его покупает без всяких денег?
«Саратов», сделанный когда-то на Волжском заводе, молчит, не напившись электричества из розетки. Старые хозяева не постучат этой ночью в свою дверь... И старому Жоресу остаётся лишь прислушиваться, как за стенами барака высокие вьюги опять раскачивают звёздный ковш...
Вьюги опадут в Воротах ветра весною, и долго ещё потом будут бесшумно стлаться понизу, пока не превратятся в талую цветную воду − малиновую, жёлтую, изумрудную... Вспомнят ли эти воды тех, кто смотрел на них когда-то, думая о великом народном братстве? Помнят ли цветные воды прежние надежды людей?..
Древние старцы, знавшие арабскую вязь, говорили, что для праведных тружеников приготовлены на том свете дивные сады со светлыми реками, не заражёнными радиацией. Трудно ли праведным на тех райских речных берегах, жалко ли им забывать степные несладкие, опасные воды? Спокойно ли им, отработавшим для всего Союза, понимать, что творится внизу?
А здесь, в Воротах ветра, звёздный ковш всё ещё пытается укрыться от стужи там, на небе, одеялом из плотных туч. Только в ночь перелома восставшие ветры должны размотать, разнести все эти тучи в клочья, развеять их без остатка. И хорошо, если не сорвут они путеводные потускневшие звёзды с небес, будто осенние мелкие никчёмные листья. Когда не останется честных, когда всеми, всеми людьми будут потеряны и перепутаны их пути, случится такое: путеводные увядшие звёзды слетят наземь, как засохшие листья...
Но, чу! Со стороны мазаров идёт, шумит, всё уверенней надвигается на жалкий целинный барак время беспощадных, мертвящих холодов. И старые люди в мороз умирают легче, чем в жару.
+ + +
Души спящих не понимают того, как резко меняется атмосферное давленье в природе. Только и во сне отзываются они на резкие скачки и перепады − их раскачивает невидимое противоборство тяжёлых и лёгких воздушных потоков. Небесное предзимнее кипенье сообщает в Столбцах беспокойство всему живому. И Нюрочка просыпается внезапно.
От детского плача она подскакивает на постели так резко, что швы, кажется, треснули. И натыкается во тьме на колючие иглы. Да, пара венков рухнула на неё, спящую, с гвоздей. Она отталкивает их, корявые, громоздкие, руками, скидывает с себя, цепляющиеся за одеяло и царапающие, один за другим. И они падают на пол с тяжёлым глухим шумом, обдавая слабым запахом выцветшей хвои.
– Саня, что ты? Здесь я!
Босой ногою отодвигает Нюрочка колкое, неуклюжее, кладбищенское, шуршащее − подальше от постели, подальше от детской коляски.
− Здесь я...
Шуршат под голой стопою, мнутся бумажные цветы, прикрученные к веткам тонкой проволокой, снятой с катушки старого красного трансформатора. Не пришлось бы переделывать их заново. Завтра, завтра...
− Тише, – бормочет Нюрочка в непроглядной тьме, покачивая коляску. − Тише. Сухие пелёнки у тебя? Вот так... Пить ты хочешь, маленький.