— Искусство мобилей, созданное художником Колдером, отошло в прошлое — оно уже не передает динамики века. В своих объектах я отказался от движения и первый из всех когда-либо существовавших художников ввожу в свои ассамбляжи новый компонент. Я уже говорил, что в момент просветления нереальное становится наиболее реальным, сейчас я заявляю, что и нематериальное является наиболее материальным. — Сухов-Переросток выдержал длинную паузу (до звонка оставалось меньше минуты). — Новый элемент, который я решительно ввожу в мои композиции! — Сухов-Переросток задержал дыхание. — Новый элемент это — звук... — выкрикнул Сухов-Переросток. — Соединившись с другими, материальными элементами, он и создаст тот взрыв, который наиболее полно выразит динамику века и наконец поставит точку в искусстве.
Сухов-Переросток завершил декларацию — будильник не звонил.
Сухов-Переросток обернулся — будильник почему-то даже не тикал.
— Хм... — сказал Сухов-Переросток.
Коля внимательно вглядывался в плохую фотографию.
«Какое все же лицо! И взгляд какой... Тяжелый. Нет, не тяжелый, а какой-то очень сосредоточенный взгляд. Как будто художник писал, писал, а потом задумался и оцепенел. Вот ведь...»
— Да, — сказали сзади. — Чехи издали. Достать было невозможно.
Коля обернулся и увидел красивое, но слегка опухшее лицо Тербенева.
— А-а, здравствуйте, Жорж, — обрадовался Коля. Ему чем-то был симпатичен этот бездельник.
— Да, невозможно было достать, — повторил Тербенев. — При мне профессор Чудновский слезно просил. Доказывал, что он владелец одной из картин, — Тербенев на книгу кивнул. — Ну, его директриса пригласила к себе в кабинет — ясно, последнее свинство было б не дать. Мне, правда, тоже обещали. Там одна милая девушка. Ну, посмотрим, посмотрим...
Тербенев достал щегольской портсигар, угостил Колю невиданной сигаретой с каким-то оранжевым фильтром. Коля с опаской на фильтр посмотрел.
— Ну, как вам все это? — сказал Тербенев, поведя рукой по стенам. — Вот авангард. С похмелья было бы страшно, да я уже освежился — сойдет.
— Вы уж слишком строго судите, Жорж, — сказал ему Коля. — Не так уж все плохо. Не очень самостоятельно, правда. Конечно, Америки он не открыл, но все же...
— Да нет, я думаю, открывал, — засмеялся Тербенев. Он хлопнул по трубке торчащего из его кармана журнала и опять засмеялся.
— Кстати, — вдруг спохватился Тербенев, — вам передавал Александр Антонович? Там у нас, в «Рекламе», обнаружилось место. Я могу вас устроить. Зашли бы?
— Да нет, — замялся Коля, — у меня сейчас времени нет. Я бы с удовольствием, да вот...
— Друзья мои! Вы маэстро и вы маэстро, — загудел над ними Александр Антонович, который уже очнулся от своих бранных мечтаний и незаметно подкрался к художникам, — словами не выразить восторгов сердца, — продолжал Александр Антонович, делая широкие жесты, — отрада видеть вас на бале: цветущий оазис в пустыне света. А впрочем, какой вернисаж: и пакгаузы, и бастионы, и фортификация!
— Какая фортификация?
— Ах, нет, это в сердце моем фортификация, — озадачил снова Александр Антонович, — а здесь все невнятица и кошмар. Но не предавайтесь унынию, друзья мои, а лучше проследуем в пиршественный зал. Там, за праздничным столом под звон бокалов мы продолжим нашу беседу.
Александр Антонович втиснулся между Тербеневым и Колей и, схватив их за руки, увлек к дверям. Две девушки шарахнулись в стороны, и, когда снова сошлись, одна из них, робкая блондиночка, спросила у стриженой подруги:
— А кто эти люди?
Та отвечала:
— Высокий — Александр Антонович, слева Тербенев, а третьего впервые вижу.
— А он гениальный?
— Кто?
— Александр Антонович.
— Монстр.
— А Тербенев?
— Ну что ты? Явная бездарность, гением может быть только урод.
— Я больше хотела бы быть красивой, — поникла невзрачная блондиночка.
— Ты рассуждаешь, как мещанка, — ответила стриженая.
Та еще больше поникла.
— Ну, а кто же гений? — спросила она.
— Это пока неизвестно.
Объяснение этому разговору нужно искать в трактате Минкина.
Стол, как люстра, сверкал хрустальными бокалами, ножами, вилками и всякими блестящими предметами. Конфетницы с конфетами, торт со свечками, тарелочки с каемками: золотыми, синими и без них. Надо всем этим великолепием в праздничных вазах зимние цветы опустили бледные свои головки.
И красное вино в диковинных бутылках отливало тем же цветом, что и рубиновое стекло висевшего над столом елисаветинского фонарика.
Но не обошлось одним только красным вином. Дробилась водка на алмазной грани графинов, какие-то ликеры, коньяк, серебряные горлышки над благородными черными этикетками — чего только не было!