— В тысяча восемьсот пятом все началось, — кричит Линдеман. — Это же больше, чем…
Свирепый взгляд Ребайна обрывает его на полуслове.
— Как раз тогда, — продолжает он, — герцог Майнингена набирает, значит, к себе в гарнизон рекрутов. Туда попадает один наш подпасок — он жил внизу, на мельнице. Ну а через год герцог Веймара заключает договор с пруссаками. А в нем говорится, что батальон веймарских стрелков должен год сражаться на стороне пруссаков против Наполеона. Но до года дело не дошло — их хватило только до Ауэрштедта. После мясорубки под Эккартсбургом тюрингских стрелков снова вернули в Рейнский союз. Гота, Альтенбург, Майнинген — в общем, набрали целый полк. Командовал ими Эглофштайн. Сперва, значит, полк воюет в Тироле, а потом, уже на стороне французов, расстреливает восставших в Каталонии. Вот здесь, у этой самой стойки, — стучит кулаком Ребайн, — испанец и рассказал все это моему деду. Значит, сперва Барселона…
— Врешь! — прерывает Линдеман. — Манреса!
— Туда мы еще дойдем, — останавливает его Ребайн, — а пока — полк в Барселоне, и командует им французский бригадный генерал. Шварц — вот как его звали. Он должен был проучить как следует этих горцев из Монсеррата…
— Ну вот, а теперь переходи к Манресе, — торжествует Линдеман.
— Теперь — да, — говорит Ребайн. — Город занят, но тут его осаждают испанцы и требуют сдаться.
— А генерал, — снова прерывает Линдеман, — и не собирается вступать в переговоры с этими «бригандос»…
— Ну, так кто будет рассказывать дальше? — спрашивает его Ребайн.
После краткого раздумья Линдеман решает: «Ты!» — и пододвигает ему свою пустую рюмку для очередной порции.
Ребайн продолжает:
— Снаряды кончаются, и они разбирают церковный орган, чтобы лить из труб пули. Горожане, понятно, в ярости. И когда у каждого солдата остается всего по тридцать патронов, Шварц решается на прорыв. Они выходят в полночь, дорогу показывает один испанский перебежчик. Но на мосту их ждет засада — кавалерия испанцев. Кто гибнет под саблями, кто тонет. Только жалкий остаток прорывается в Барселону. В январе восемьсот одиннадцатого полк переводят во Францию, в апреле — в Мец, потом отправляют на родину. Из семидесяти офицеров и двух тысяч четырехсот двадцати трех солдат, которые уходили из родных мест, на чужбине пали тридцать один офицер и две тысячи сто четыре стрелка.
— Это же надо! — говорит Вицлебен.
— Дай мне дорассказать, — просит Линдеман.
— Ты лучше пей! — требует Ребайн. — Этот круг за мой счет.
— А какое все это имеет отношение к моей усадьбе? — спрашиваю я.
— Погоди, — говорит Ребайн. — Тот подпасок с мельницы возвращается в деревню. Без ноги. И с мешком, полным золота, — он стянул его из церкви в Манресе. И с виду он хилый, как воробышек, и черный, как кочегар. Вот его и прозвали испанцем. За свое золото он покупает клочок земли — Фронхаг — и строит там усадьбу. Ну а теперь — за твое здоровье! Я рассказал все это, чтобы ты знал, что за вещицу отхватил…
— Ого! — замечает Вицлебен. — Знал бы я, сколько тут истории, запросил бы подороже.
Разумеется, я отлично понимаю, что кроется за всеми этими нелепыми россказнями. Они хотят подлить мне ложку дегтя в бочку меда.
— Посмотрим, — говорю я кратко. — В любом случае сейчас расплачиваюсь за всех я.
— Оставь. — Ребайн смотрит на меня внимательно и задумчиво. — Тебе придется еще платить и платить…
Если бы я мог предвидеть, насколько он окажется прав!
С тех пор дни начинались у меня с одного и того же: с рассветом во двор приходит каменщик и требует цемент, пиво, плитку, транзистор, песок, окантовку… Я стал похож на зайца, затравленного со всех сторон охотничьими собаками.
Должен же наступить, думаю я, когда-нибудь конец этой стройке! Но он так и не наступил. Окончание одной работы влекло за собой начало другой. Самым скверным было то, что усадьба никак не могла обрести своего лица. Да она его, наверное, никогда и не имела. Она была похожа на куклу, сделанную из старых дырявых чулок. Прав Ребайн: это и в самом деле ребенок неизвестной потаскухи, которого каждый раз подбрасывают новым родителям.
А тут еще проблемы с Анной. Приехала, ничего ей не понравилось, и она решила уехать обратно. Такие сумасшедшие выходки водились за ней и раньше. Я понимаю, конечно, что у людей искусства натуры чувствительные, но в данном случае дело было не просто в ее настроении. Она хотела уйти от меня. Я написал тогда: после ремонта мы заживем тут отлично. Но я сам уже не был больше в этом уверен.
Пока шло строительство, все вопросы еще были открыты. Порой мне кажется, я нарочно оттягивал его завершение. Когда ничего нельзя уже изменить, бессильны любые аргументы. Видимо, Анна поняла это раньше меня, и все разом рухнуло. Она стала диким зверьком в клетке. Шипела, когда я подходил к решетке. Погружалась в сон. Отвергала пищу. Отказывалась от всякого сближения. Паши слова уже не доходили друг до друга.