Встреча с Гердом вышла намного проще — я ожидал ее, признаться, не без опасения. О моем письме он даже не заикнулся. То, что он успел сделать из заброшенной усадьбы, уже само по себе заслуживало уважения. Рени быстро нашла общий язык со всей компанией, мне не пришлось никому ничего объяснять. Правда, весь первый день только и было разговоров что о Карине: почему она не приехала и стоит ли ее ждать? А я даже был доволен: все это отвлекало внимание от меня и моих проблем.
И все же где-то внутри шевелился червь сомнения. В тот первый вечер я еще острее почувствовал, как быстро протекли, точно сквозь пальцы, годы. После развода мне приходилось начинать все сначала. В моей жизни не было ничего прочного, сплошные эскизы.
Я поклялся тогда себе, что направлю свое житейское суденышко к твердому причалу. И пусть студенческий угол Рени с недоклеенными обоями станет моей последней промежуточной станцией. Мне вдруг стало страшно за свою жизнь, состоявшую из одних импровизаций. Для меня было важно не заполучить в свое обладание какую-то собственность, а найти наконец постоянное пристанище, как обрели его Герд и Анна.
Виной всему были маски, за которыми каждый из нас прятал подлинное лицо, боясь выдать свою неполноценность.
После того как меня вышвырнули из редакции, я постоянно чувствовал подозрительность со стороны Анны. Вначале она, наверное, испытывала лишь смутные сомнения, не скрывается ли за пустяковым поводом нечто более серьезное. Но постепенно, не находя ничего, что опровергло бы эти подозрения, она перешла от них к раздраженной уверенности в моей невезучести. Я ничего не мог поделать. Чем настойчивее пытался я доказать обратное, тем сильнее росли у нее сомнения в моих способностях. Вслух ничего не говорилось, просто делалась хорошая мина при плохой игре.
Когда мои попытки встать на ноги провалились, я решил: новую жизнь надо начинать на новом месте. Усадьба, думал я, — она-то и даст мне возможность доказать, что я кой-чего стою.
Теперь я вижу, что это была ловушка, в которую я так глупо попался. Причем я понимал с самого начала, чем рискую, но находился точно в каком-то ослеплении.
…С объявлением в кармане я еду в деревню, осматриваю подлежащую продаже усадьбу. Замечаю, что местная публика рада будет, если кто-то возьмет на себя заботу об этом забытом богом уголке. Вот и все, что питает мою решимость. Смотри сам, справишься ли. Нас твои дела не волнуют.
Все будет о’кей, говорю я. И думаю: вы еще увидите! Но эта самоуверенность — не более чем маска.
Вицлебену, владельцу усадьбы, я говорю: по рукам! Все честь по чести, цена подходящая.
Переговоры проходят в деревенской пивнушке. И тут Ребайн, который, как и раньше, стоит за стойкой, хотя давно уже на пенсии, заявляет, заваривая кофе:
— Считай, что ты заполучил младенца от неизвестной потаскухи!
— Точно, — заявляю я, — это самые лучшие детки.
И тут откуда ни возьмись у стойки собирается целый митинг. Помешивая кофе, я выслушиваю всю родословную своего приобретения. Вицлебен, оказывается, в усадьбе никогда и не появлялся, он просто отхватил ее за бесценок у Ашенбаха и тут же дал в районной газете объявление о продаже.
— А какой тебе от этого навар? — интересуется Ребайн.
— Ишь, чего захотел, — ухмыляется Вицлебен. — Много будешь знать — скоро состаришься…
К Ашенбаху хозяйство перешло от отца, но он отказался от наследства, потому что имение уже тогда обложили высоким налогом. Отец Ашенбаха вселился в усадьбу в день подписания Версальского договора. Бывший хозяин Карл Хойриг пал на Сомме, вдова перебралась к сестре в город.
— А когда мы поселились в заброшенной усадьбе, — пытаюсь уяснить я, — она, стало быть, еще числилась за старым Ашенбахом?
— Само собой, — отвечает Ребайн. — Но у него была подагра, и он двенадцать лет провалялся на постели в доме своей сестры. Община взяла имение в аренду и устроила там зернохранилище. Ну а между делом, — физиономия Ребайна расплывается в издевательской ухмылке, — мы заодно впихнули туда и вашу орду. Но тут еще была предыстория: Хойриг владел Фронхагом четырнадцать лет. Когда он получил имение, оно находилось под опекой, потому что отец его разорился. А Карл был единственным наследником, которого произвел на свет испанец. Кстати, с какой-то заблудшей лаборанткой. Молодому Хойригу подсунули в жены дочку священника, которая засиделась в девках, и скоро тот пустил свою часть наследства на пропой за этой вот самой стойкой. А что еще остается, когда тебе навязывают какую-то сушеную воблу, вроде той поповской дочки?
— Испанец, — перебивает старик Линдеман, — который был отцом старого Хойрига, он вовсе никакой не испанец, просто они его…
— Вот наглость! — взрывается Ребайн. — Лакает чужой шнапс да еще и в разговоры суется!
— Да будет тебе, — машет рукой Линдеман. — Молчу, молчу…
Но Ребайн оскорблен до глубины души. Лишь когда я заказываю еще чашечку кофе, он продолжает историю дома.
— Тебе небось невдомек, — голос его становится торжественным, — что полтора столетия назад наша деревня была причастна к мировой истории…