Размеренные шаги приближались. Девицы поспешно затворили окно. Обернувшись, Нана, с мокрыми волосами, еще дрожа от холода, замерла на мгновение при виде своей собственной гостиной, как будто забыла, где находится, и очутилась в незнакомом месте. Ее охватил нагретый благовонный воздух, и она невольно засмеялась от этого приятного сюрприза. Собранные здесь богатства, старинная мебель, шелка, расшитые золотом, слоновая кость, бронза, мирно дремали в розовом свете ламп; даже от стен этого погруженного в безмолвие особняка веяло истинно барской роскошью — так торжественно прекрасна была приемная, так просторна и комфортабельна столовая, так благолепна широкая лестница, так мягки ковры и кресла. Все это неожиданно стало как бы продолжением самой Нана, ее потребности к господству и наслаждениям, ее ненасытной жажды завладеть всем, дабы все разрушить. Ни разу еще она не ощущала в такой степени всемогущества своего пола. И, медленно оглядевшись вокруг, она философски изрекла:
— Верно, ох, до чего же верно, что надо пользоваться молодостью.
Но Атласка уже каталась по медвежьим шкурам, устилавшим пол спальни, и звала:
— Иди сюда, иди ко мне!
Нана пошла раздеваться в туалетную комнату. Чтобы ускорить дело, она взялась обеими руками за свою густую рыжеватую шевелюру, потрясла волосы над серебряным тазом, и длинные шпильки с мелодичным звоном посыпались градом на блестящий металл.
В это воскресенье в Булонском лесу под грозовым небом июня, знойного уже с первых дней, разыгрывался Большой приз города Парижа. Солнце встало среди рыжеватой мглы, похожей на пыль. Но к одиннадцати часам, к тому времени, когда экипажи стали съезжаться к Лоншанскому ипподрому, южный ветер разогнал тучи; сероватая дымка уплывала вдаль, и сквозь ее разрывы проглядывала нестерпимая синева, все шире становились лазурные просветы от одного края небосвода до другого. И когда солнечные лучи прорывались между двух туч, все внезапно загоралось ярким светом — зеленый круг в центре ипподрома, постепенно заполнявшийся экипажами, всадниками и пешеходами, еще пустая скаковая дорожка с судейской вышкой, с финишным столбом, мачты с табло; потом судейская, а за ней пять расположенных симметрично трибун, вздымавших свои деревянные и кирпичные галереи. Полуденный зной щедро заливал широкую долину, обсаженную молоденькими деревцами, замкнутую с запада лесистыми отрогами Сен-Клу и Сюрена, за которыми возвышался суровый профиль холма Мон-Валерьен.
Нана, находившаяся в таком возбуждении, словно от исхода скачек зависела ее собственная судьба, пожелала расположиться у барьера поближе к финишному столбу. Прибыла она заранее, в числе первых зрителей, в своем знаменитом ландо с серебряной отделкой, запряженном четверкой великолепных белых лошадей, — подарок графа Мюффа. Когда она появилась у ворот ипподрома — с двумя форейторами, сидевшими на лошадях слева, и двумя выездными лакеями на запятках, — зрители, толкая друга друга, поспешили расступиться, как при въезде королевы. Нана сочинила себе сногсшибательный туалет, в который входили цвета конюшни Вандевра — белый и голубой: коротенький корсаж и туника из голубого шелка, собранная сзади в огромный турнюр, плотно облегали тело, подчеркивая линию бедер, что при тогдашней моде на широкие юбки уже само по себе было достаточно смелым; белое атласное платье с белыми, тоже атласными, рукавами было схвачено белым атласным шарфом, перекрещенным на груди, и все это обшито серебряным гипюром, ярко блестевшим на солнце. Для большего сходства с жокеем Нана недолго думая надела голубой ток с белым пером и распустила по спине золотые волосы, напоминавшие пышный рыжий хвост.
Пробило полдень. До главной скачки надо было ждать еще три часа. Когда ландо поставили вплотную к барьеру, Нана почувствовала себя вполне непринужденно, словно дома. Ей почему-то вздумалось прихватить с собой песика Бижу и крошку Луизэ. Собачонка, зарывшись в ее юбки, дрожала от холода, несмотря на жару, а мальчуган сидел молча, и из-под кружев и лент выглядывало его жалкое восковое личико, еще сильнее побледневшее от свежего воздуха. Молодая женщина, не обращая внимания на соседей, громко переговаривалась с Жоржем и Филиппом Югон, сидевшими против нее, чуть не до плеч утопая в груде букетов из белых роз и незабудок.
— А когда он мне стал надоедать, — рассказывала Нана, — я взяла и выставила его… Вот уже два дня, как он дуется.
Речь шла о Мюффа, однако Нана не открыла молодым людям истинной причины своей первой серьезной размолвки с графом. Как-то вечером он обнаружил в ее спальне мужской цилиндр, ибо Нана просто от скуки привела к себе с улицы какого-то кавалера.
— Вы и представить себе не можете, какой он чудак, — продолжала она, смакуя подробности. — Во-первых, он ханжа, каких мало. Каждый вечер читает молитвы. Да еще как! Он воображает, что я ничего не замечаю, потому что ложусь первая, просто не хочу его стеснять; но одним глазком все-таки за ним слежу, он что-то бормочет, крестится… а потом перелезает к стенке…