— Россказнями о плугах, верстаках? Запорожцы, да гречкосеи, да чумазые заводские, — те стоят чего-то, а мы, выходит, ничто, проходимцы, разорители?
— Не знаю, не знаю, — упрямо твердил мальчонка.
— Чем-то полюбился он тебе? Бросишь меня? К нему переметнешься? — ревниво допытывался Махно. — Будешь с ним ложки из шрапнели отливать? — И, пронзая Ягора своими терновыми, приказал: — Смотри на меня! А то вокруг у всех зенки пьяные, с кровью, с мутью! Давно не видел чистых ясных глаз! Только у детей и видел…
В ту ночь сон его не брал. Сквозь тьму плавней, в сторону собора грозился Махно, похвалялся:
— Колокола твои поснимал и тебя сожгу!
И, может, ему в этот момент привиделась могучая фигура Яворницкого в дверях собора, когда тот руки раскинул, бесстрашно защищая: «Не дам!» Потому что опять бормотал угрозы в темноту:
— Сожгу, сожгу, не остановишь меня… Как только станет невмоготу, так и зажгу до небес ту свечку свою последнюю. Свечу свободы степям!..
Оставшись один, клевал носом атаман на пеньке, голова его падала вниз и снова поднималась, — он вслушивался в темень чащи, словно ему чудилось что-то.
Черные пифии ночной гуляй-польской тоски, может, тогда уже они прорицали ему крах? Может, предвещали ему тот Париж, где после прощального рейда, после горьких чужестранных блужданий, хмурый, измотанный человек будет забредать порой в советское посольство и, забившись в уголок кинозала, жадно, зверовато станет наблюдать на экране свою жизнь, мелькающие тени кровавых своих злодеяний. Увидит катастрофу последней переправы, услышит треск тачанок, перегруженных барахлом, вскрики людей и хрипенье коней, которые, запутавшись в упряжи, задыхаются, тонут в мутной воде; позор бегства увидит, ездовых, обрубающих постромки, и мохнатую пустую папаху чью-то на быстрине, и высокомерный блеск краг румынского пограничника. Торжествующий блеск поднятых кверху красных клинков сверкнет ему на том, на невозвратном берегу. Без золота, без сокровищ, только с гуляй-польскими вшами примет его берег-чужбины, берег его пожизненных скитаний. Примет, чтобы новым позором покрыть атамана и все его сатанинские усилия и чтобы уже где-то в знойных пустынях Сахары под наемными флагами иностранного легиона носились его последние тачанки, размалеванные облинялыми яблоками, забрызганные грязью степных украинских дорог…
Степи… Сызмалу входили они в сознание детей рабочего предместья. В балки степные, чертополохом заросшие, убегали с матерями прятаться от немцев. Оттуда через пригороды возят в августе полные грузовики рябых арбузов. И оттуда же в конце лета ветер гонит тучи пыли, она мешается с дымами заводов, — тогда все небо затягивается мглой. Еще знал Микола Баглай степи академика Яворницкого — степи седых курганов, в которых дремлют ненайденные творения греческих мастеров, скифские и сарматские сокровища, знал он их, как верную книгу, как хранилище казацкой истории, где под полынью в глубинных слоях ржавеет оружие витязей и нержавеющая их слава лежит.
И вот теперь предстали они перед Баглаем в расцвете лета, в жатвенном блеске солнца, степи плодородия, светлые бескрайние цехи под голубою крышей небес… Елькины степи! Солнечность красок, золото ворохов пшеницы, смуглость тел на токах, взблески улыбок, ритмы работы, красота и плавность трудовых движений, певучие голоса цветущих здоровьем токовых женщин — все это для него было связано с Елькой, он узнавал ее здесь во всем. Красные вороха пшеницы смеялись ему смуглостью ее румянца, пылью ее дорог клубились степные шляхи, с неба горячо целовало его Елькино солнце! В этих просторах, в этом раздолье ему неотступно светилась Елькина душа.
Провожая студентов на уборку, декан факультета предостерегал их, и в частности Баглая, как старосту курса, чтобы возвращались без историй, чтобы не пришлось и о них издавать приказ, как о прошлогодних… Был такой факт: несколько студентов из числа присланных на уборку кукурузы что-то там себе вообразили, из озорства нацепили на грабли подхваченную в тракторной бригаде измазанную мазутом тряпку и под этим черным гультяйским флагом носились по степи, — тамошний милиционер по всем стерням да кукурузным полям якобы за ними гонялся… Само собой разумеется, пришлось декану принять надлежащие меры после их рейда. Баглай успокоил декана: нынешние, дескать, если и поднимут, то только флаг цвета Днепра, голубой стяг любви… И этот флаг он развернул-таки, черт возьми, на все небо, с ним — на элеватор и с элеватора, только ветер в ушах. Вокруг — океан солнца, просторы, пахнущие вечностью, степные Гилеи, описанные еще Геродотом, где скифы-хлеборобы разводили знаменитых белых лошадей, так называемых царских, славившихся во всем античном мире. Табуны этих белых скакунов порой и сейчас еще с топотом пролетают мимо Баглая, гонит их буйное его воображение.