Вечером после этого горели в плавнях костры, и кони фыркали, брезгливо отворачиваясь от пьяных махновских рож. Махно в эту ночь перепил. Тошно было у него на душе, почему-то казалось, что навсегда прощается с этим лесом скарбнянским. Всегда привлекал его этот лес, где запорожцы якобы закапывали свои сокровища-скарбы, где и он собирался, тайком от войска, закопать бочонки с золотом… А сейчас как-то по-осеннему неуютно здесь, тревожно. А ведь именно отсюда, из этого леса когда-то — ослепительным летом! — начинал он свою борьбу с гайдамачеством гетмана Скоропадского, тут был провозглашен «Батьком»… А теперь вот гложет душу тоска… Напился сегодня зверски. И, как водится в таких случаях, всячески выказывал презрение вшивым своим теоретикам, уверял, что от них, когда вместе ехали в тачанке, вши и на него перелезли, и нарочно чесался перед войском. Вечером плеяду теоретиков во главе с Бароном посадил вокруг костра, приказал поснимать рубашки:
— А то у вас и для них свобода… Зря скребетесь, распугиваете тольки… А вы ловите!
— Кого, батьку?
— Стада свои.
— Ты про насикомых?
— Не про насикомых! Про вшей! Свободы им не велел давать! Зорче наводи на них свою биноклю! (Это тому, который в пенсне.)
Оскорбленно подобрав отвисшие губы, теоретики уткнулись в рубашки. Барон недовольно сопел, с трудом подавляя в себе чувство обиды и протеста: как же так, его, старого прокопченного революционера, носителя всей анархии от Зенона и до новейших стихий, принуждают публично браться за такое неэтичное, никаких успехов не сулящее занятие. Однако приказ есть приказ. Перевернув разложенные на коленях грязные шмотки, он снова нацелил свое пенсне на кусучих, трудно уловимых своих врагов.
— Ты их выманивай, выманивай из засады на простор, — советовал ему Штереверя из штабной сотни, а сотня, как в цирке, с утехой и весельем созерцала мрачные усилия костлявых теоретиков, занятых столь низменным делом на самом пороге в царство вечной свободы.
Ничего, кроме холодного презрения, не чувствовал Махно к этим вшивым своим словоблудам, несмотря на то, что именно они больше всех старались обрядить своего атамана в уборы величия… Ты первый, ты избранник истории, гладиатор свободы на арене степей… А кто же ты в действительности на этой арене? Гладиатор или клоун? Властитель, кормчий стихий, или шут у ее величества истории, на вселенной ярмарке комедиант? Свобода, вечный абсолют — только и слышишь от этих немытых теоретиков, а сами ползают, как пресмыкающиеся, от взгляда, твоего цепенеют!.. Вечный абсолют! А почему же кровь брызгами летит от твоих тачанок на всю Украину? Стонут, шумят над тобой черные ночные дубы. В даль не проникнешь взглядом, потемнели горизонты, душат, теснят. А какими просторными были они в то время, когда ты, юный каторжник, впервые появился на гуляй-польских вольных ветрах, имея на вооружении лишь хрупкую мечту, взлелеянную идеалистами многих веков… Освобожу вас от любой власти, от любого гнета, только будьте мне верными бойцами, сынами анархии, сыновьями всемирной свободы! Без властей, без насилия диктаторов заживет наша степная республика… А сам даже диктатуры сифилиса и разбоя не одолел! Лишь, как исключение, позволил себе сегодня роскошь милосердия относительно профессора… Почему не рассек его, почему пощадил? К идеалу через трупы — так войско свое обучаешь. Расчищать, и только! Дух разрушения — твоя сила и твое знамя… А перед его правдой — ты, выходит, попятился… Сам себе изменил?
Лес полнится гвалтом пьяного войска, свист пронизывает темень, темень черную, как смерть, а у костров головорезы твои танцуют со шлюхами, хрипнут в песнях-криках:
На губах «ура», а сами только и выжидают, чтобы в трудную минуту связать своего атамана и выдать Соввласти за тридцать сребреников…
На днях ему щеку разнесло, рожа приключилась, не посчиталась, что перед нею властитель стихий… До крика обжигало болью, пришлось обращаться к бабке-шептухе. Покорно над миской с водой сидел, а та старая падалица-шаманка тыкала его, как кота, распухшей щекой в воду, костлявыми пальцами на темени что-то выкомаривала… «Откуда ты взялось, откуда прилезло? — злобно шептала, заговаривая хворь. — Я тебя выгоняю, заклинаю, проклинаю! Иди прочь во мхи, в камыши! В степи степные, в леса сухие!..» И все тыкала в миску яростно, властно, будто не болезнь, а его самого выгоняла куда-то в колдовские те степи степные, в сухие леса… Такою стала теперь твоя Махновия, и неизвестно, трепыхается ли еще где-нибудь в пеленках души юношеская твоя мечта, которую тебе суждено было взять грубыми кровавыми руками и понести по степям, где когда-то гуляло, в рейды ходило рыцарство запорожское… Под малиновым стягом ходили, и душа у них была малиновая, а какая она у тебя?
Позвал Ягора в ту ночь Махно, поставил юного коновода перед собой на допрос:
— Почему ж ты не стрелял, живым его отпустил? Чем он тебя приворожил, тот колдун Яворницкий?
— Не знаю, — шептал в смятении мальчуган.