Знала, что нравилась еще одному парню из механизаторов, как раз одному из тех самоуверенных, избалованных девчатами, — осенью он в армию ушел. Получила от него письмо: «Служить сичас какось непривычно, трудно привыкать, что тобой командуют, да всё привыкнецца, пайка хватает, наедаюсь полностью, так что на здоровье не жалуюсь, плюс ко всему еще и рижим и физзарядка здоровья даст…» И это писал он ей, которая перечитала всех поэтов в школьной библиотеке, писал девушке, которая, задыхаясь от волнения, читала письма пушкинской нежности, и потом ночами не могла уснуть от нахлынувших чувств, от своих чудесных грез… А он — «какось» там наедается! Провожала — красавец был, танцевал как! А сейчас только и пишет, что наедается вдоволь. Представила себе его раздобревшим, мордастым, и этот воображаемый — самодовольный, раскормленный, — уже не трогал душу, был Ельке почти чужой. Отталкивала Ельку даже его грамматика, и тот его «рижим», заслуживающий школьной двойки, и особенно это «какось»: если можно в человеке разочароваться за одно такое «какось», — то здесь был именно этот случай! Она ему и словом не ответила.
Вскоре сняли их заведующего фермой, который совсем спился и спьяну разглагольствовал вечерами на ферме о стирании грани между городом и деревней и о том, какой способ он для этого предлагает… «Хотите знать, какой? Затемнить города!» А поскольку он болтал это в то время, когда их ферму принялись наконец электрифицировать, то вина его только увеличивалась, и никто за него не вступился: не стало его — и все. Девчата тоже не жалели: равнодушнейший был к ним, на людей через коровьи рога смотрел.
Вместо затемнителя-пропивохи прислали на ферму молодого, энергичного, из другой далекой бригады. Заведующим назначили, а поскольку раньше он был бригадир, то так среди девчат и сохранилось прозвище: бригадир. Этот оказался куда заботливее своего предшественника, добился для девчат новых фуфаек и сапог резиновых, чтобы в грязище не тонули, появилось радио, установил новые рационы для коров — и надои увеличились. Девчат обеспечил брошюрками по животноводству, а сам учился в техникуме заочно, или, как он шутя говорил: «заглазно». В отличие от своего предшественника, мнением доярок не пренебрегал, советовался с ними, особенно насчет того, как увеличить надои молока. Вместе обдумывали, и одна из пожилых доярок предложила прибегнуть к… звездной воде! Есть, мол, такое поверье: когда корова «присушит», то есть дает мало молока, — надо набрать воды в подойник, поставить ночью под свет звезд, пусть простоит так всю ночь под звездами, а потом корову той звездной водой поить…
— К звездной воде еще и жмыху нужно, — беззлобно высмеял предложение бригадир. — И я вам обещаю: достану жмых!
И достал. Пообещал, что и комбикорм выбьет. Показывал на далекие маковки собора.
— Видите? Там полон собор комбикорма! Если бы наши не спали — давно бы уже получили наряд…
К Ельке бригадир относился с явным доброжелательством, совсем юная доярка, надо поддержать! Когда одна из доярок заболела и пришлось распределить ее группу коров, бригадир отдал Ельке рекордистку «Княгиню», что было немалой честью, еще и пояснил свои далеко идущие намерения:
— На выставку «Княгиню» будем готовить. Как добуду корма, отдельно ее поставим, условия создадим, в Москву «Княгиня» твоя поедет! И ты с нею, Елька!
Веселее стала Елькина жизнь на ферме. И ходила она теперь легко, словно с подлетом. В движениях появилось что-то от ласточки: воздушное, стремительное, и нередко можно было услышать, как Елька, набирая коровам сечку, напевает в тамбуре.
Властью своей новый бригадир не злоупотреблял, с ним можно было поспорить, пошутить, девчата при нем почувствовали себя свободнее. Очень, правда, боялся он своей Варьки и признавался откровенно:
— Трех зол не могу терпеть в жизни: лютого бугая, стограммового трудодня и ревнивой жены.
Законная супруга его и впрямь была страшно ревнива, не раз прибегала на ферму, злая, очумевшая от подозрений, все за мужем шпионила, выслеживала, особенно когда ему приходилось оставаться на ночь дежурить во время отела. А он, будучи нрава веселого, любил подурачиться, пощипать девчат, повалять их в тамбуре на соломе. И чаще всего в соломе почему-то оказывалась пылающая лицом Елька. Но что же такого в этих шутках? Ей, хохочущей, возбужденной, это не казалось чем-то зазорным, пожалуй, даже нравилось. На другого, может, обиделась бы, а тут только визжала да извивалась, когда цепкорукий бригадир из кучи девчат выхватывал ее: — А ну, что это тут в пазухе за кавунчата!