Закончив свою обличительную тираду, Боцман откинулся назад, продолжая колыхаться щеками и всем телом, как будто собирался еще что-то сказать, казалось, возмущение наполняло его слова, переходя в них от возмущений его подвижной телесной массы, но передумал и замолчал.
– Врешь ты всё! – обиделась Вика за Короля. – Ни единому слову твоему не верю. Тебе б только на Короля наговаривать. А сам… А сам… – Она запнулась, не зная, в чем обвинить Боцмана, обернулась за поддержкой к Карандашу.
– А сам во сне за бабами в бане подглядывает. – Карандаш подмигнул Боцману, мол, и он бы не прочь. – Намылился, думает, не видно его.
Боцман засопел, опустил глаза в стол, и Вика против воли рассмеялась.
Дома Карандаш развернул Лерино письмо. Она писала, что ей скучно в Нью-Йорке, она тоскует по Москве. Нью-Йорк оказался совсем не таким, как она себе представляла. Он очень старый, ржавый, все небоскребы собраны на пятачке Манхэттена, а остальной город выглядит провинциальным захолустьем, где латиносов, китайцев и чернокожих гораздо больше, чем белых. Она, в общем, почти уже привыкла, но всё равно обратно в Москву тянет, сил нет. “Смотрю русское кино и то и дело плачу, даже если комедия. «Иронию судьбы» тут под Новый год по русскому каналу показывали, так я просто обрыдалась. Колин надо мной смеется, говорит, что это моя ностальгия – особый вид сентиментальности, свойственный одним русским, точнее даже, одним бывшим советским. Все нормальные люди живут, где им удобнее, и с удовольствием пользуются преимуществами тех мест, где устроились, а не изводят себя и других, тоскуя по стране, которой больше нет. А когда она была, они только и думали, как бы им из нее сбежать. Не знаю, может быть, он и прав, но у меня эта его правота в печенках сидит. Я бы уже, наверное, вернулась, хотя бы на месяц-другой, а там как пойдет, но через три месяца мне рожать, так что в ближайшее время не выйдет. Я не планировала, так само получилось, теперь уже деваться некуда”. Дальше Лера звала Карандаша приехать в гости, писала, что место, где ему остановиться, найдется, квартира у них большая. Он задумался об этом – почему бы ему в самом деле к ней не съездить? Попытался представить себе Леру с шестимесячным животом, потом в роли матери с кричащим ребенком на руках. Не получалось. Очевидно, она навсегда останется для него такой, какой запомнилась до отъезда: улыбающейся во весь рот из-под котелка, скрывшего всю верхнюю половину лица, или танцующей канкан в боа из страусовых перьев на вечеринке у Короля, затягивающейся, невозмутимо “держа стиль”, сигаретой в длинном мундштуке в кафе “На рогах” и, конечно, удерживающей дрожащими губами рвущийся наружу крик в его постели. Еще Карандаш хорошо помнил ее тревожные глаза, когда он читал ей из своего блокнота о сокровищах, найденных под завалами мусора, принесенного с помоек съехавшей с катушек старухой-генералыней, и как Лера, дослушав, сказала: “Страшно, Карандаш. Тебе не страшно?” И записку, выпавшую у нее из сумки, где после перечня дел было приписано: “Никого не бояться”…
То, что Лере скоро предстоит рожать, его не удивило и особо не тронуло: он уже переболел ею, свыкся с ее отсутствием, давно не ждал от нее звонков или писем. А раньше, когда она только уехала, даже не позвонив на прощание, он неожиданно для себя затосковал, ложился спать и просыпался с однообразной ноющей мыслью о ней. Приходя на барахолку, ловил себя на том, что невольно ищет ее глазами в густой рыночной толпе, а в кафе “На рогах” первым делом бросал взгляд на стол, где они последний раз сидели, вопреки очевидности рассчитывая ее там увидеть. Его тянуло ходить по улицам, где они гуляли, сворачивать в те же дворы и переулки и, всматриваясь в них, с удивлением замечать, как плохо он разглядел их, когда был с Лерой, потому что ни на что, кроме нее, не обращал внимания. Все места, где они успели побывать за время их недолгой связи, обрели для Карандаша особое значение, как если бы они могли помнить ее, как он, и это создавало между ними тайные, одному ему известные отношения. В первые недели и даже месяцы после Лериного отъезда эти места сделались важнее всех прочих, они притягивали его так, что он записал в один из своих блокнотов: “Ностальгия – это любовь, обращенная вспять”. Правда, на следующий день эта фраза уже показалась ему слишком красивой, и он ее вычеркнул. Через день вырвал и всю страницу с вычеркнутой фразой. А еще через три или четыре месяца ноющие мысли о Лере постепенно прошли, Карандаш даже не заметил, когда это случилось.