Хорошо бы взять с собой в отделение фотографию матери, подумал Кирилл, чтобы они знали, кого искать, словами ведь человека никогда точно не опишешь. Снял с полки альбом, принялся выбирать и утонул. Выпал из времени, забыл, что нужно торопиться, не мог оторваться, пока не перелистал альбом до конца, а закончив, начал снова. Может, он просто еще не совсем протрезвел и не владел собой, а может, это была усталость, не только физическая, но и общая, парализующая волю, какая часто бывает, когда сходит хмель. Снимки затягивали его, сквозь прямоугольные окошки во времени мать, отец, родственники с той и другой стороны смотрели на Кирилла из своей черно-белой вечности, из семидесятых, шестидесятых и еще более давних, довоенных лет, когда Марину Львовну только с трудом можно было узнать в крепко сбитой школьнице, еще не научившейся привычно улыбаться фотографу, глядевшей в камеру с напряженной детской серьезностью. Столько в этих снимках было пожелтевшего, настоявшегося света, столько мерцающего воздуха и навсегда остановившегося лета, что Кирилл ощущал, как проникает в него их тепло и что-то смерзшееся, сжавшееся от долгих ночных блужданий (душа?) оттаивает и расправляется в нем. Повзрослевшая Марина Львовна часто фотографировалась на даче, в раскладном кресле с книгой или за накрытым во дворе под деревьями столом, и Кирилл улавливал ветер, колышущий ветви над ее головой и перелистывающий книгу, так что матери приходилось удерживать рукой страницы. Много было снимков на море, на фоне подвижной морской глади и, конечно, на закате (скалы, кипарисы, мраморная балюстрада набережной), от вглядывания в которые ноздри Кирилла начинал щекотать запах водорослей и большой воды.