Билась ночь, томилась над городом, налетала на стёкла зашторенных спаленок, рёбрышки ломала об стены каменные. Путалась, бедная, в проводах. Зашибла бока об щиты рекламные да об мосты бетонные. Но не вечно оно, несчастье, отомкнули двери туманные, распахнули двери метро. Юркнула ночь в ближайший переход. Устремилась в подземные горницы. Вприпрыжку спустилась по лесенке на платформу и упряталась в туннеле: почивать, сил набираться, ссадины зализывать да поломанные рёбрышки налаживать.
Бочком, крадучись, рассвет без зова в город наведался. Новый день повсюду растекался молоком кисловатым. Проникал в щели занавесок зашторенных, протекал в щёлки век зажмуренных, отнимал у людей сны бездонные, прояснял предметы и лица знакомые. Осмотрелся по сторонам Лохматый, ничего сообразить не умея, от отчаянья завывая, от ветра лютого зубами стуча. Встал на четвереньки, так привычней. Принялся придирчиво вынюхивать: где же это теперь очутился, куда на сегодня занесло?
От холода немели уши. До боли коченели пальцы. Морок непроглядный, собачий, мешковиной окутывал разум. Ослабелые, непослушные, на полпути отнимались слова. Потом кое-как собралось, кое-что из кутерьмы проступило: река вокруг, плывут по ней треугольные льдины сурового серого цвета. Повсюду простирается сырость, подтаявшая усталость, волнение тёмной воды. Дыша ненасытно, со свистом, вгляделся в стылое небо: до чего ж безразличное, пустое, будто век незрячее бельмо!
А это – вроде корабль, ничейный буксир или баржа. У набережной привязан, с зимы накренился набок, поскрипывает на ветру. Бесхозные стальные тросы на палубе заржавелой. Заброшенная тесная рубка. Разбитая матросская койка. Отжившая тишина. Повсюду размётаны тряпки, гулянок веселых окурки, пустые бутылки, кострища, чужой непригожий хлам. Порылся мужик одичалый в отсыревшей куче отбросов. Ничейную одежонку оглядывал стыдливо на свет. Отобрал кое-что, от ветра прикрыться. Потрёпанное, подгнившее. По запаху – хуже пса. Напялил широченную тельняшку с позорной четвёртой попытки: влезать в рукава разучился, совсем от приличий отвык. Короткие шаровары, по щиколотку, рвань, отыскались. Нашёл сапоги без пары: резиновый и солдатский. Дырявые, оба левые. Истошно рыча и скалясь, язык прикусив от натуги, к обмёрзлым ножищам приладил. И что-то совсем устал.
На каждом шагу запинаясь, за всё, что попало, хватаясь, искал он вдоль палубы выход. Задумал бежать наутёк. На берег незнакомый, на пасмурную окраину с заброшенной баржи спрыгнул. Из собачьего житья вон выскочил, из морока мутного вон вырвался и побрёл поскорее, назад не оглядываясь, по сторонам не озираясь, вперёд не засматриваясь, о прошедшем своём собаческом наотрез горевать избегая.
Через шаг, через два спотыкался Лохматый. На бордюрах, на ступеньках запинался Лохматый. На негнущихся ногах хромал с непривычки. И тихонько про себя рычал. Двинулся он навстречу семи ветрам московским, наперерез через дворы безлюдные, наперекор удалым бездорожникам, холоду подставив грудь простывшую, лицо поглупелое, чумазое капелью с карнизов умыв. Напрямик он рванул через город утренний, неохотно по делам просыпающийся. Мимо люда разодетого, спешащего, по проулкам метёным, по улицам сытым пробирался бочком уклончиво. Смрадом дворовым попахивал, потом прогорклым попыхивал, отдавал повсюду гнильцой человеческой и спутанной шерстью пёсьей.
Одичалые глазищи вбок уводил, укрывал содержимое мутное, пережитую дичь утаивал. От видений настырных, от дум донимающих, от волчьих оскалов, из одури выплывающих, от пинков, от криков, в груди саднящих, растопыренной пятернёй он отмахивался. Шарил перед глазами неловкими пальцами: прежний нюх размечтался вернуть. Голубые глазищи Брехуна-царя, взглядом до сих пор нутро сверлящие, будто мух навозных, от себя отгонял. И твердил одно слово, одно-единственное, из мути дворовой, из канители пёсьей в ум впившееся, в душу проникшее, через силу из-подо льда талого всплывшее. Шептал на все лады, проговаривал вкрадчиво, напугать встречный люд не стесняясь. Пыхтел. Голосил. Завывал, от горечи корчась: «Ой, домой-домой! Ой, домой! Ой, домой!»
Пробирался Лохматый под моросью дождя хрустального. Закоулками вечерними плёлся без разбору по слякоти. Хлюпал напрямик по лужам в стоптанных чужих сапожищах. Неделю неприкаянно шатался по городу, с непривычки не туда сворачивал, что-то нюхом ослабевшим угадывал: то ли нить путеводную, то ли окрестный пар. На ходу он пыхтел, позёвывал, а потом и вовсе подрёмывал, по тротуарам московским, по многолюдным улицам переступая ногами негнущимися.
Виделась ему льдина медлительная, посерёдке реки Москвы скользящая. Над керосинкой грел обмёрзлые руки молодец Вадим, самому себе удивлялся, за товарищами украдкой наблюдал.