Действительно, С. выглядел растерянным. Вероятно, мне не стоило давать ему бумажку со слезой – кто знает, как она на него повлияла. Я достала из сумочки салфетку и помахала ей перед носом А., стараясь не смотреть ему прямо в глаза – мои собственные от этого начинали наполняться слезами, и я могла на автомате вытереть свои необъективные слезы объективными слезами моего убийцы, а такую разновидность смешения жидкостей я пока что не могла себе позволить.
А., судя по всему, заказал шестого котенка – чернильно-абсентового, к которому прилагался тугой уродливый гиацинтовый стебель (им было положено размешивать жидкие чернила каракатицы в тугом изумрудном абсенте), – мне на глаза стала наползать чайная ватная медуза отчаяния, руки задрожали: я переживаю? я нервничаю? как давно я его не видела? это выглядит неискренне?
Как описать фальшь, и почему, описывая фальшь, я звучу фальшиво? Почему в моей речи об этой музыке набухает гиацинтовой гирляндой сахарная пошлость? И даже в моем мышлении (если данную привычку того, что когда-то было нейронами, я вправе так называть в нашей неловкой переписке, постукивающей кухонным комбайном и терпкой мучной скалкой, плотно вбитой в шершавый ящик давно сгоревшего стола) вдруг проросла умилительная гадкая сладость. Я вдруг поймала себя на «вкусности» музыки и ужаснулась терминологии.
Или это алкоголь. Да, это алкоголь. Все пьяные концерты, на которые мы ходили в юности, явились ко мне сообщить о том, что это – самая прекрасная музыка в мире. Котята взялись за потные лапки и закружились в гиацинтовом хороводе.
Мы не можем пережить новый опыт. Мы не можем его сформировать. Не кажется ли тебе, что текст, через который я описываю С., состоит из той же материи, что и сам С.?
Не является ли текст, рожденный моей – назовем это реакцией – реакцией на его – назовем это музыкой – музыку тем же самым, что и его музыка в своем теперешнем состоянии?
Возможно, то, как я реагирую, – это тоже часть С. и коллективной памяти о нем?
Есть вероятность, что у меня не выйдет написать или рассказать о нем ничего помимо всего, что было сказано и написано раньше. Копия отличается от памяти приблизительно так же, как
– Слишком миленько. – Я подобрала эпитет, толкнув в ребро нашего общего приятеля. – Все это слишком красиво, и я очень хорошо понимаю, как это работает. В этом котенке слишком много тростникового сахара!
– Раскусила! – заорал в ответ наш общий приятель. – Думаешь, все так просто? Думаешь, все запомнили его как приторный стаканчик, полный сахарных ломтиков, а ты раскусила – и молодец?! Все не так. Там было достаточно критики в свое время – вот так и писали, что слишком уж идеально, слишком умилительно. Да и сам С. с какого-то момента тоже начал так считать. Ему хотелось, чтобы в этой музыке было больше злобы, опустошения, отчаяния, – но он не понимал, имеет ли он в своей позиции право на выражение злобы и отчаяния тех, кто самовыражался не злобой и не отчаянием, но музыкой.
– Это тоже звучит фальшиво! – заорала я.
– И в жизни он тоже был такой! – прокричал наш приятель в ответ. – Я отлично помню! Слишком красивый, слишком добрый, слишком идеальный, слишком талантливый. И это всех натурально бесило! Меня тоже!
И поэтому это бесит меня.
Почему всякий раз, когда я пытаюсь написать тебе о музыке или о памяти, я звучу фальшиво? Перетяните эти струны, пожалуйста. У меня всегда был идеальный слух.
С. увидел в зале каких-то, очевидно, старых своих поклонниц – это были две старушечки в огромных розовых солнечных очках – и с криком: «Девчонки, ни с места! Сейчас принесу вам сахарной водички в блюдечке!» – рванул к ним, показав жестом нашему общему приятелю: еще один маленький перерыв, социализация, котенок с алоэ и желейным кактусом сам себя не смешает.
Я ощутила себя именно что котенком, который сам себя только что смешал и поэтому противоречит всему мироустройству (если это мир, если у этого всего есть хоть какая-нибудь логика).
– Мне надо покурить, давай выйдем, – сказал А., тоже стараясь не смотреть мне в глаза. Наш общий приятель вышел с нами – как будто знал, насколько мне было важно остаться с А. наедине и насколько А. не хотел этого.
– Мы тебе сейчас все объясним, – сказал А. – А ты все забудешь, потому что я помню, что ты забывчивая. Ха-ха, страшно?