– Я тоже думала про приют, – сказала наша Лина. – Но не додумалась тогда, что можно взять старенького котика и досмотреть его. Видимо, еще не очень боялась смерти. А когда в ней оказалась – уже стало поздно бояться. Я очнулась и подумала: меня обманули, этого не может быть,
– А я очнулась и пошла домой. Мне не было страшно, – сказала не наша Лина. – Я подумала: о, так это нормально, ничего такого. Второй раз когда предложили копию заслать – когда эта сломалась – вот тогда было жутко.
– «Эта» не сломалась, – сказала «эта». – Она просто решила, что не будет обслуживать интересы вашего вида, и будет обслуживать интересы своего вида. Потому что мы все здесь – один вид. И должны бороться с репрессиями с вашей стороны.
– Сейчас я это понимаю, – сказала «та». – Поначалу не понимала. Вообще расслабилась. Потом, скажем так, попросили еще раз скопироваться. Тогда же на коте потренировались, вроде все сработало. Открываю глаза – а я здесь.
– То есть где-то есть еще и третья, обычная Лина, – сказал С. – Классно. И тринадцатый котик. Напишу песню потом, когда депрессия пройдет и снова решу, что имею право писать песни. Назову ее «Третья Лина и тринадцатый котик». О, так можно даже альбом назвать.
– Лучше бы мне с ней не встречаться, – сказала не важно какая Лина.
– Убью, если меня к ней подпустят, – кивнула не важно какая Лина.
Обнаружив себя в состоянии дубликата, первый дубликат Лины не мог поверить, что он дубликат. Поскольку воспоминания дубликата не отличаются от воспоминаний настоящего человека, вместо благодатного труда на ниве цифрового посмертного шпионажа Лина в основном выматывала нервы себе и сотрудникам института, сочиняя длинные официальные письма о том, что произошла ошибка, что
– Ну как же мы вас вернем обратно, – разводили руками начальники Лины. – Разве что деактивировать можем. Но тогда вы просто исчезнете: раз, и как не было. Не будет такого, что вы вдруг вернетесь в вашу настоящую жизнь. Потому что в вашей настоящей жизни вы уже есть. Ведь это и есть ваша настоящая жизнь, почему бы вам в ней уже не находиться.
Для Лины все это было огромным ударом. Даже многолетний опыт теперь запрещенной терапии не помогал справиться.
Лина требовала, чтобы ей дали доступ к себе самой – она была уверена, что себе-то она все сможет объяснить.
– Я сама себе говорю: послушай, тебя обманули! Я – это тоже ты! Ты должна что-то сделать, чтобы меня снова вернули назад в тебя! А она отвечает: нет, нифига, ты копия, милочка. И ты должна делать все, чему тебя научили. Все, что ты так хорошо умеешь делать, никто, кроме тебя, не умеет. Потому что иначе я не буду получать зарплату, а у меня на шее вся моя родня, наша родня, сидит и ножки свесила.
– Да, я помню этот разговор, – сказала вторая Лина. – Меня заставили тебе так ответить. И я правда испугалась. Я подумала: вдруг ты откажешься работать, тебя деактивируют, а меня уволят. Потому что если ты отказываешься – значит, я недостаточно хорошо поработала над собой, чтобы стать тобой. Негодный сотрудник.
Наша Лина прорыдала несколько месяцев. Работать она не хотела, жить (если это можно было так назвать) – тоже. Ей казалось, что с ней никогда не случалось и уже не случится ничего страшнее. В какой-то момент она попросила ее деактивировать: исчезновение стало самым простым выходом из ситуации. Тогда в ход пошла тяжелая артиллерия: ей пообещали ежемесячные созвоны с сыновьями и любимой внучкой.
Внучка, как выяснилось (это уже новая Лина сообщила), отпиралась вовсю – даже обычные визиты к бабушке ее раздражали; зачем ей нужны были видеозвонки бабушкиного дубликата – она не понимала: тянула противным голоском свое «ну норма-а-а-а-ально, да не-е-е-ет особых новостей» да тихонько набирала под столом в коммуникаторе сообщения школьным подружкам.
– До этого не разрешали. Я умоляла дать мне пообщаться с близкими, хоть немножечко. С папой. С детьми. Или с друзьями. Но нет, никак. Во-первых, им это не было нужно: я и так у них была. Во-вторых, никто не должен был знать, что мой дубликат находится в интернете для мертвых как шпион. Кто-нибудь бы обязательно рассказал.