Николай Андреевич, вы лучше всякого другого понимаете, что просто жить — не стоит. Жить стоит только тогда, когда жизнь есть счастье, когда жизнь ощущается как нечто глубоко положительное и все растущее в этом положительном смысле — нечто постоянно улучшающееся. Так представляем мы себе жизнь нашу и наших ближайших потомков. Ну, так вот, сюда относится, очевидно, такое видоизменение окружающей природы, которое сделало бы ее как можно более человечной, которое придало бы ей свойство вызывать в нас максимальную радость. «Земля должна быть превращена в сад», — говорят нам. Это только суммарное и очень неточное выражение для того, чтобы указать, что землю, как некий великий сырой материал, мастер-человек, человеческий коллектив возьмет в свои могучие руки, чтобы превратить ее в некий шедевр и потом постоянно вновь претворять ее, согласно своему внутреннему росту. Это будет значить постоянно украшать мир — «оrnarе».
Тут, дорогой Николай Андреевич, и общественные и экономические задачи человечества совпадают с задачами художественными.
— Но при чем тут поверхностность? — сказал Римский, устремив на меня незримые из-за очков глаза.
— Поверхностность — это
Я на минуту задумался, чтобы подобрать подходящие слова. Римский-Корсаков заложил ногу на ногу и промолвил:
— Послушаем…
— Вас, собственно, не очень интересовало, что такое сам по себе мир, что такое человек… Вы не очень горевали человеческими горестями, вы не очень горели человеческим гневом, вы не очень устремлялись к человеческим надеждам. Вы очень рано почувствовали в себе замечательное свойство, замечательное мастерство, замечательный чародейский дар отражать внешний мир в музыке так, чтобы он сохранял некоторые свои реальные черты, но вдруг одевался необыкновенными радужными красками, начинал играть, как самоцвет, искрился золотом, становился праздничным и нарядным. В этом праздничном и нарядном мире могла сохраняться не только
не только горы и долины, не только люди и звери, но даже человеческая любовь и человеческое страдание.
Все это претворялось в такую звонкую, в такую подкупающую, в такую убедительную красоту, что отрицательные черты: жалоба обиженной девушки, кораблекрушение на море, отчаяние грешника, думающего, что он отпал от самой природы, — все это видится как будто сквозь жемчужный туман этой красоты. Все это не мучит, а художественно радует. Этот дар вам очень полюбился, вы в нем, так сказать, растворились.
Вот — простите меня, Николай Андреевич, — вы и сейчас сидите такой сухой и чопорный, в вас как будто мало мяса и крови, в вас есть что-то такое, напоминающее Кащея…
Он засмеялся.
— Но это потому, что вы действительно как-то минимально включили в самое существо свое все «человеческое, слишком человеческое», вы его отбросили в иную сферу вашего бытия, именно — в ваше музыкальное бытие, ваше творчество. Там оно живет очень ярко, очень буйно иногда, но — не раня…
Позвольте мне привести несколько доказательств тому, что вы великолепно поверхностны. Вот, например, ваше отношение к народу, своеобразному эстетическому народничеству — к богатому использованию фольклора, что было так характерно для всей вашей «Могучей кучки». В крестьянском музыкальном творчестве вы нашли как бы какие-то сверкающие руды, какие-то ослепительные россыпи драгоценных камней, какие-то, одевающие дно целых рек, груды бурмитского зерна. Да, да, я очень хорошо знаю, что вы великолепно владели ладами, выражаясь простецки, и минором и мажором народной песни — ее веселыми и горестными настроениями, вы необыкновенно мастерски черпали из ее родников. Но вы это делали потому, что всеми этими самоцветами, еще выигравшими от вашей умелой полировки, от вашей шлифовки великого ювелира, вы могли расшивать те парчовые ризы, те бархатные одежды, в которые вы одевали жизнь и к которым, в главном, сводится ваша музыка.
Очень редко полнота народного горя, какая-нибудь чрезвычайно сильная патетика могла проколоть ту блистательную скорлупу, в которую вы одевали народное чувство, пользуясь гораздо больше формальным народным творчеством, чем реальными социально-психологическими переживаниями безумно скорбной и в самом богатстве своей души почти ужасающей русской деревни вашего времени…
Наступила небольшая пауза. Мне казалось, что он хочет возразить что-то, но он молчал.