И тут вы превращаетесь в необыкновенного маэстро-парикмахера, в такого волшебного сверх-Фигаро; вокруг вас зеркала, которые тысячекратно отражают жесты ваших сухих рук, вооруженных то ножницами, то щипцами, и страдальческое, мудрое лицо «дамы», которой вы служите куафером. Блестят всевозможные, западного образца, приборы и сосуды, содержащие в себе и электрическую энергию и тончайшие ароматы.
Необыкновенно мудро убираете вы, орнаментируете вы музу Мусоргского. Вы не посягаете ни на что более глубокое в ней: она остается похожей на себя самое, она остается похожей на своего странного отщепенца отца. Но тем не менее она прилично одета, тем не менее она для всякого стала привлекательна. Кто может понять ее внутреннее достоинство, пусть поймет, и его не оттолкнет больше ее внутреннее неряшество…
Народ, религия, гений — вот очень крупные стихии, с которыми вы встретились, и каждый раз вы ответили блистательной, победоносной, изумительной, неподражаемой поверхностностью.
Опять минута молчания. Наконец он возразил. Очень неохотно.
— Спорить не буду. Мертвые не спорят. На меня можно плести все что угодно. Какой бы живой призрак когда-то жившего на свете Римского-Корсакова вы ни создали в своем воображении, он не сможет вам ответить того, что мог бы ответить живой мозг самого Римского-Корсакова. Но во мне, в том воображаемом существе, которое вы создали из себя самого, есть что-то от того меня, которого здесь представляет эта моя тень, и от имени этого начала — повторяю, не споря — спрашиваю вас: зачем же и почему же вы говорили мне о том, что вы меня любите, что вы меня цените, между тем как оказывается по всем вашим утверждениям и всем вашим примерам я в конце концов что-то вроде формалиста? А я знаю, каким тоном произносится слово «формалист» вами и вам подобными!
— Николай Андреевич, — возразил я, — вы в заблуждении. Формалистами мы называем тех, кто отрицает значение жизненного содержания в художественном произведении, у кого фактически форма и, субъективно, любовь к форме перерастают все остальные стороны творчества — или, скажем, принимая во внимание некоторое ворчание на это слово нашего великого мастера Горького, —
Если бы кто-нибудь поверил вам, что он так красив, то, пожалуй, не пришлось бы бороться за то, чтобы его переделать. Но на земле ведь никто этому поверить не может — ни один настоящий, серьезный строитель и борец. Зато всякий настоящий строитель и борец любит радость, любит надежду, любит поэтому прекрасное. Недаром великий вождь наш —
Да, красота нужна. Во-первых, та частичная красота, которую мы находим вокруг себя, нас утешает, нам дает бодрость, является как бы бокалом эликсира, восстанавливающего наши силы в крови битвы или в поту работы; а во-вторых, когда вы показываете нам мир таким красивым, то мы чувствуем, что он
Он молчал.
— Нет, — сказал я, — пролетарской музе, которая еще недавно родилась, очень необходима красота. Совершенно ошибаются те, которые думают, что ей, как рожденной в бедности девчонке, прилично только серое тряпье да грошовые игрушки, притом возможно более утилитарного характера. Нет, она с детства должна любить красоту: краски, звуки, линии, переживания в их максимальном развитии, в их прекрасных сочетаниях.
Дайте мне руку, Николай Андреевич, пройдем вот сюда. Вот колыбель, качалочка, зыбка, где лежит наша пролетарская муза. Вы видите, какие у нее розовые щеки и какие звездоподобные глазки? Она еще младенец, но она будет расти с колоссальной быстротой и перерастет всех своих старших сестер.
Старый волшебник, закрыв галстук своей длинной бородой, смотрел сквозь очки на дитя, потом он потянулся своей худой рукой за борт своего корректного сюртука и из бокового кармана вынул великолепную гремушку из слоновой кости и золота. Гремушка была украшена развевающимися лентами пролетарского цвета. Он протянул ее ребенку.
— На! — сказал он почти сурово.
Девочка схватила гремушку и быстро замахала ею перед собой. И тогда раздались изящные, веселые, танцующие звуки.
Что это?
Это была «Шехерезада».