Человек, впервые знакомящийся со списком трудов Вавилова — книг, статей, докладов, посвященных деятелям естествознания (особенно точного), всегда бывает поражен не столько их количеством, сколько невероятным диапазоном. Здесь представлены эпохи, разделенные тысячами лет, и народы, разделенные тысячами километров. Ньютон и Галилей, Ломоносов и Лукреций, Фарадей и Эйлер, В. В. Петров и Коперник, Лазарев и Гюйгенс, Майкельсон и Лебедев… Как будто Сергей Иванович сознательно выбирал имена из разных народов и разных эпох, чтобы разгадать одну — общечеловеческую научную проблему:
Снова и снова невольно просится вопрос: не потому ли Вавилов с таким пристальным вниманием изучал движение научной мысли в прошлом, чтобы, с одной стороны, посмотреть, нет ли в нем чего-нибудь пригодного для настоящего, а с другой — чтобы попытаться угадать направление грядущего развития науки?
О первом хорошо сказал в своих воспоминаниях Н. А. Толстой:
«Одной из замечательных черт Сергея Ивановича как научного руководителя было умение связывать историю науки с кругом сегодняшних идей. Он питал глубокое уважение к своим учителям, к крупным ученым прошлого и умел показывать, как много из того, что кажется сегодня находкой, в действительности есть старое забытое открытие».
Похоже, что до Вавилова никому из физиков не удавалось с такой же, как у него, отчетливостью показать преемственность высшего порядка: подспудную преемственность идей и принципов между людьми, разделенными временем и пространством, людьми, которые в большинстве случаев не догадывались о существовании друг друга. Как будто идеи и впрямь парят в воздухе истории и только ждут своих выразителей. И те находятся, когда есть условия. Тогда идеи выходят в свет, материализуются.
Особенно наглядна эта интуиция Вавилова в его статье «Физика Лукреция», вошедшей в том комментариев к переводу знаменитой поэмы «О природе вещей».
На первый взгляд поэма мало что говорит сознанию современного физика-экспериментатора. Написанная таким же гекзаметром, как «Илиада» и «Одиссея», она начинается с посвящения богине Венере. Посвящение прекрасно! Но в своей языческой прелести и чувственности оно скорее напоминает изображения Венеры и Минервы на фресках Помпеи, чем географические рисунки Эратосфена или чертежи Архимеда.
«Книгу явно писал поэт, а не ученый!» — это первое впечатление усиливается, когда читатель с удивлением вдруг обнаруживает, что автор книги, живший после пифагорейцев и Аристотеля, твердо верит в то, что Земля плоская, что ее окружает космос в виде полупространства, ограниченный видимым горизонтом. Несколько веков спустя после того, как Гиппарх и Эратосфен создали в Египте настоящую астрономическую науку, Лукреций неожиданно становится в тупик перед вопросом: сколько лун на небе — множество или одна?
…почему, наконец, невозможно луне нарождаться
Новой всегда и в известном порядке и ежедневно
Опять исчезать народившейся каждой, чтобы
На месте ее взамен появлялась другая.
Перед такими грубыми утверждениями или предположениями стушевываются сомнительные мелочи, вроде сведений о том, что львы необычайно боятся петухов или что змея умирает от слюны человека…
Начиная свою статью, Вавилов предупреждает, что к поэме Лукреция нельзя подходить с точки зрения конкретных черт и результатов современного естествознания. И все же, вчитываясь дальше в статью Вавилова, мы невольно проникаемся его уважением к Лукрецию и как к ученому. Мы соглашаемся, что «притягательность Лукреция… кроется, несомненно, в изумительном, единственном по эффективности слиянии вечного по своей правоте и широте философского содержания поэмы с ее поэтической формой».
Мы обнаруживаем, что и сам Вавилов не может удержаться от того, чтобы провести несколько параллелей между воззрениями древнего римлянина и представлениями современной физики.
Например, процитировав слова Лукреция:
Так, исходя от начал, движение мало-помалу
Наших касается чувств и становится видимым
также
Нам и в пылинках оно, что движутся в солнечном
свете,
Хоть незаметны толчки, от которых оно происходит, —
Сергей Иванович тут же замечает: