Обе сонатины композитор очень ценил и считал, что публика в начале 1930-х годов их просто не поняла. Теперь он смог бы выразить те же музыкальные мысли масштабнее, лиричнее, прямее. Тем более что редактор подготавливаемого Собрания его сочинений Атовмьян высказал желание включить сонатины в один из томов.
Единственное, что Прокофьев довёл в 1952–1953 годах до конца, — новую редакцию Пятой сонаты, которой особенно усердно занимался в начале 1953-го и даже обозначил как отдельный опус — соч. 135. В новой версии многое звучит мягче, сонату никак не упрекнёшь в излишней «церебральности». Без сомнения, найдутся и те — автор этих строк в их числе, — кому неприкрашенная, обнажённая музыка сонаты 1923 года гораздо ближе. Довести работу удалось благодаря помощи Ведерникова, с которым композитор обсуждал сочинённые вставки и переделки и характер их следования. 2 февраля 1954 года Ведерников впервые исполнил окончательную версию Пятой сонаты на концерте в Алма-Ате.
А если бы Прокофьев завершил и виолончельное Концертино, и сольную виолончельную Сонату, и Шестой фортепианный концерт, и новую редакцию Второй симфонии, и ещё две сонаты для фортепиано? Судя по новой редакции Пятой фортепианной сонаты, прежняя музыка приобретала более сбалансированное звучание. Расширение до полноценных сонат двух парижских сонатин 1931–1932 годов обещало быть весьма интересным. Едва ли то же самое можно сказать о совсем новой музыке Прокофьева. Композитор с его честностью и прямотой вынужден был искать стиля, приемлемого для провинциальных заправил советской культуры, стремившихся не допускать уж слишком по-прокофьевски звучащих сочинений до сцены и концертного зала. Стиль, который оказался для них приемлемым, подозрительно напоминал русский романтизм пятидесятилетней свежести. Судя даже по лучшим сочинениям 1949–1952 годов, Прокофьев всё больше писал так, как он не писал со времён первых курсов консерватории. Он всю жизнь был иным, очень взрослым композитором. Теперь Прокофьева заставляли вернуться к давно пройденному и отвергнутому.
Самое же главное, что откат в прошлое оказывался в основе своей бесполезным — и «Война и мир», и даже «Сказ о каменном цветке» так и не видели света рампы. И это буквально убивало Прокофьева. Он постоянно с видимым страданием говорил с Мирой о «Войне и мире» и шёл, по просьбам Самосуда и Лавровского, на всё новые и новые дополнения и переделки и в опере, и в балете, мешавшие, между прочим, работе над фортепианными сонатами, концертом, над переделкой Второй симфонии, над задуманными сочинениями для виолончели. 3 ноября композитор поверяет дневнику сокровенное: «Сел (в 3-й раз) за арию Кутузова почти что с ненавистью, но кусок, в конце концов, вышел и оказался м<ожет> б<ыть> более выгодным в сценическом отношении, хотя и не лучше предыдущего в музыкальном». А 14 января 1953 года, уже полностью деморализованный и с нескрываемым страданием: «Дописал русский танец для «Каменного цветка», Лавровский переставил один кусок в 16 тактов и танец играли кордебалету, который высказался, что это не Прокофьев, а вроде Чайковского. Спасибо, что не вроде Минкуса».
Зима 1952/53 года была первой, которую Прокофьев и Мира провели целиком в городе. Деревянный дом на Николиной Горе никогда не прогревался в холодное время до равномерного тепла, а резко ухудшившееся здоровье не позволяло пренебрегать этим обстоятельством. Лишь два раза они выезжали на «москвиче» на прогулку из центра столицы в никологорский лес.
В конце зимы Прокофьев болел гриппом, отчего его организм, и без того ослабленный, достиг предела нестабильности. Часто случалась высокая температура, поднималось давление. Во время визитов коллег — Ростроповича, Лавровского, Ведерникова — он продолжал держаться молодцом. Однако, оставаясь наедине с Мирой, даже затруднялся объяснить, что именно мучит его больше всего. «Душа болит», — говорил он ей. Сама Мира, да и старые друзья Прокофьева, надеялись, что переезд на дачу улучшит его состояние.
Вдобавок вновь замаячило жесточайшее безденежье, смешанное с отвращением и усталостью. «Б<ольшой> театр не платит за «Каменный цветок», Ком<ите>т по делам искусства за виолончельный концерт, Музгиз за 7-ю симфонию — в результате я впал в давно не виданную бедность. Писать «квадратный» русский танец для IV акта надоело», — записывает Прокофьев в дневнике 3 января 1953 года.
1 марта, наконец, начались долгожданные репетиции «Сказа о каменном цветке» в Большом театре. Это был также день, когда Прокофьев сделал последнюю запись в дневнике — о необходимости ухудшать и дальше инструментовку «Сказа»: «Вначале было, в самом деле, противно, но под конец пошло легче, и я несколько страниц сделал».