Утром 5 марта Прокофьев попросил своего водителя — править машиной он перестал из-за хаоса, творившегося на московских улицах, ещё до войны — отвезти его на прогулку к скверу возле кинотеатра «Ударник» (там, где они с Мирой часто бывали, скрываясь от досужих глаз, в самом начале их романа); а заодно предложил довезти до поликлиники своего лечащего врача Евгению Теппер, жившую в том же, что и он, доме. Теппер, взглянув на Прокофьева опытным глазом, не заметила ничего тревожного в его состоянии. Поехали. По возвращении с прогулки у «Ударника» композитор написал письмо в Музфонд с просьбой перебелить новую редакцию Пятой сонаты.
Днём к Прокофьеву на несколько минут по дороге на репетицию заглянул Леонид Лавровский, чтобы обсудить детали дуэта Катерины и Данилы (пятый номер балета). Прокофьев также ждал концертмейстера Стучевского, за несколько лет до того «учившего» его, как импровизировать на кабацкие темы. Смирившись с неизбежным злом чужого вмешательства, Прокофьев хотел только одного: увидеть, наконец, свой балет на сцене. Перед приходом концертмейстера Мира, как было у них заведено, читала вслух: на этот раз воспоминания Аксакова и Стороженко о Гоголе. После ухода Стучевского она разбирала бумаги и вырезки, готовя очередную папку к сдаче в Центральный архив литературы и искусства. Прокофьев был рядом — беседовал, иногда улыбался. Потом удалился отдохнуть к себе в комнату.
Около восьми вечера он вышел оттуда, шатаясь, с признаками сильнейших мозговых спазмов: головокружением, болью, тошнотой, ознобом. Мира срочно вызвала врачей, сыновей Прокофьева Святослава и Олега, сестру Мясковского Валентину Яковлевну. Прокофьев в полном сознании лежал на кушетке, огорчаясь тем, виновником какого переполоха он оказался. «Если бы он жаловался, мне было бы легче», — вспоминала потом Мира. Приехавшая из поликлиники Теппер обнаружила очень высокое давление, пустила Прокофьеву кровь… Около девяти ему стало уже совсем плохо, но композитор по-прежнему оставался в полном сознании.
Успешно проведя первую репетицию дуэта Катерины и Данилы, Лавровский позвонил Прокофьеву, сказавшему за несколько часов до того, что с нетерпением будет ждать результата: «С трудом узнал я голос Миры Александровны, сообщившей мне, что Сергей Сергеевич скончался…»
Весть о случившемся разнеслась по городу. Именно в этот день было объявлено и о смерти Сталина. Тот, кто свёл в могилу ближайших друзей Прокофьева и миллионы его соотечественников, тщанием чьих «следователей» была посажена в лагерь мать его детей, а их общая квартира разгромлена, лежал теперь бездыханный по соседству — в Колонном зале бывшего Дворянского собрания, и десятки тысяч брели нескончаемой толпой поклониться его телу. Пробившись с трудом сквозь кордон милиции и сквозь заблокированную грузовиками улицу Огарёва (ныне — Газетный переулок) к Центральному телеграфу, три студента консерватории пианист Лазарь Берман (который потом запишет всю основную фортепианную музыку Прокофьева), дирижёр Геннадий Рождественский (который станет первым исполнителем многих оставшихся в рукописи сочинений Прокофьева) и Карэн Хачатурян пришли в квартиру на проезде Художественного театра. Кроме Миры и её отца там уже не было никого. Прокофьев лежал, освещённый «странным», как показалось Рождественскому, торшером. Пришедшие изумлённо оглянулись: маленькая, предельно скромная комната, пианино вместо концертного рояля, шифоньер с американскими записями музыки композитора… Если бы они знали, что квартира оставалась коммунальной и даже с удобствами случались проблемы!
И хотя советские радио и газеты хранили упорное молчание о кончине Прокофьева — всё время и место были отведены трауру по почившему вождю, — коллеги, друзья и близкие, даже те, кто находился далеко от Москвы, узнали о произошедшем моментально. Святослав Рихтер, вызванный на похороны Сталина, летел транспортным самолётом, набитым погребальными венками, из Тбилиси в столицу. Из-за начавшегося обильного снегопада рейс сделал посадку в аэропорту Сухуми. Здесь Рихтеру рассказали о смерти Прокофьева.
«Небывалый снег сыпал на чёрные пальмы и чёрное море, — вспоминал пианист. — Было жутко.
Я думал о Прокофьеве, но… не сокрушался.
Я думал: ведь не сокрушаюсь же я оттого, что умер Гайдн или… Андрей Рублёв».
Тот, кто говорил Рихтеру, что отныне «спокоен» за будущее своих сочинений, потому что нашёлся равный по таланту исполнитель, уже пребывал в пространстве, не подвластном тлению и распаду.