Владимир Дукельский услышал сообщение о смерти Прокофьева по итальянскому радио, на борту подплывавшего к Неаполю пассажирского лайнера «Сатурния». Вот уже несколько лет он не имел возможности даже написать другу: Сувчинский предупреждал его из Парижа, что любое новое письмо из-за границы означало угрозу безопасности композитора и его близких. Знал Дукельский и о тяжёлом физическом состоянии Прокофьева — неофициальная связь с Москвой не прерывалась даже в самые мрачные периоды холодной войны. Оркестр на борту «Сатурнии» безостановочно наяривал популярные песенки с итальянской тематикой. Для бортовых музыкантов имя гениального русского не значило решительно ничего.
с горечью написал Дукельский.
Лина Ивановна, продолжавшая отбывать срок в Абези, узнала о случившемся позже всех. Как-то, вынося вместе с другими заключёнными помои, она услышала речь солагерницы, прибежавшей в возбуждении из библиотеки: по советскому радио объявили, что в Аргентине состоялся концерт памяти Прокофьева. По воспоминаниям Евгении Таратута, «Лина Ивановна заплакала и, ни слова не говоря, пошла прочь». Ей, «шпионке», предстояло просидеть в лагерях ещё целых три года…
Прощание друзей и коллег с Прокофьевым, так называемая «гражданская панихида» (какое нелепое советское понятие!), происходила утром 7 марта в небольшом зале композиторского дома, что выстроен возле Миусской площади. Одновременно шло массовое прощание советских граждан со Сталиным. Гроб с телом Прокофьева перевозили на грузовике из проезда Художественного театра на Миусы уже после полуночи, по оцепленной и безлюдной Тверской. В композиторском доме собралось немногим больше сорока человек. Некое подобие цветов — хвойный венок — к гробу Прокофьева удалось раздобыть, сказав, что это на похороны диктатора. Другие цветы были комнатные — принесены из квартир и поставлены у гроба прямо в глиняных горшках. Выдающиеся виртуозы — друзья Прокофьева — обязаны были играть на прощании со Сталиным и лишь, отыграв свою программу, могли прийти в дом на Миусах. Кто-то, как Ростропович, не поспел и потому поехал сразу на Новодевичье кладбище.
Давид Ойстрах сыграл первую и третью части Скрипичной сонаты — той самой, которую Мясковский и Попов назвали гениальной и в которой «гаммаобразные пассажи» у скрипки были подобны «ветру на кладбище». Завели запись фрагментов «Ромео и Джульетты». Фейнберг сыграл Баха. Шостакович произнёс речь. Его поддержали Шапорин, Лавровский, Карэн Хачатурян, кинорежиссёр Строева… Игорь Грабарь пытался зарисовать лежавшего в гробу Прокофьева, но слёзы безостановочно лились из его глаз, и художник оставил эту затею. Отправились на кладбище…
Солнца в тот день не было видно. Шёл мокрый снег.
ПОСЛЕ ПРОКОФЬЕВА
(ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ)
27 июня 1917 года молодой Прокофьев записал в дневнике: «…Когда я лёг спать, но не спалось, мне стало казаться, что после смерти всё же крайне неприятно быть заколоченным в гроб и отправленным под землю. Но быть сожжённым тоже досадно и крайне глупо стоять в баночке в виде пепла. Я решил, что завещаю мой скелет в музей, дабы меня там поставили под стекло. У ног будет надпись: «Друзья, мне приятно, что вы здесь». В сущности, это воля очень радостного человека, которого даже мысль о собственной смерти не может опечалить всерьёз и надолго и который хочет как можно дольше сохранить своё ироничное присутствие на пиру живых. Ведь это только подумать, насколько наше отношение к смерти было бы другим, увидь мы в каком-нибудь специальном анатомическом музее собранными вместе и глядящими друг на друга скелеты всех тех, кто был при жизни Прокофьева значимыми его собеседниками и кто ушёл раньше него: Канта, Шопенгауэра, Дягилева, Эйзенштейна, Мейерхольда, Макса Шмидтгофа. Последние два — с пулевыми отверстиями в черепах. Чуть поодаль Стравинского (его погребли не в, а над островной землёй в Венеции, рядом с Дягилевым) и Дукельского (прах которого был оставлен «в баночке в виде пепла»), И в их компании — героя нашей книги. Пожелание осталось неисполненным. Прокофьева зарыли в землю на московском Новодевичьем кладбище неподалёку от консерваторских товарищей — Асафьева и Мясковского.
Однако в том, что касалось музыкальных рукописей, дневников, переписки, личных вещей и бумаг, воля композитора была соблюдена с завидной аккуратностью.