Надо куда-то идти. Но не домой же… Я иду в общежитие. Дело слаживается в полчаса. Сидим. Ходим. Говорим. Чьи-то незнакомые лица. Чьи-то холодные интересующиеся глаза… Кто-то целуется. Горько-то как. Горько…
Кто-то врубает маг. Все пляшут. Я сижу. Надо попросить, чтобы заткнулись… Ладно… Говорят, не делай мировой проблемы из личного. Говорят, ребятам тоже нужен повод, чтобы расслабиться… Просыпаюсь в половине одиннадцатого. В голове тонкая, прокалывающая боль. В небе хмарь. В карманах семьдесят три рубля двадцать шесть копеек.
Аквариум. Родная до боли точка. Здесь тоже оказывают услуги. Всему умершему населению. Три — меньше не возьмет… С пенкой, бронзового устоя, как лампадное масло. Льется с гулом. Впитывается, как в арык, пересохший еще в прошлом тысячелетии.
В бюро. Портрет готов. Как ни повернись, смотрит прямо в глаза. Не по себе, не по себе как-то…
Плачу. Оказывается, еще и дорога… Иду и общагу. Сшибаю. Не хватает еще пяти. Ладно. На месте. Грузим в спецавтобус: дверь сзади, колесики, очень удобно. Грузим вшестером. Вкатываем как по маслу…
Едем.
Автобус спотыкается. Я влепляюсь головой в поручни. Что-то там в двигателе летит к чертовой матери…
Приехали. Выгружаем. Прямо на дорогу. Автобус на буксире уходит обратно. Я один. Сыро. Сумерки.
Выхожу на дорогу. Голосую.
— Сколько? — спрашивает.
— Чирик, — говорю я.
— Чего? Смеешься?
— А сколько?
— Четвертной — и не меньше…
— Катись отсюда!
Катится…
— Сколько?
Я молчу.
— Сколько даешь, спрашиваю?!
— Четвертной…
— Тридцатник.
— Едем!!! — кричу я и бегу к памятнику.
Грузим. Вдвоем. Офигенная тяжесть. Лопнут жилы, кровь рвется из черепа. Плита падает. Ничего. Вроде ничего… Едва заметно, так, чуть-чуть — тонкая совсем под портретом трещинка.
Приехали.
— Мать! Давай скорее! Еще двадцать нужно…
Жалкие, затравленные, улыбающиеся глаза… Боже, божо праведный? Ну как я такое делаю?!
— Не хватило?
— Нет…
— Сейчас-сейчас, сыночка… Сейчас… Я только прикинусь чем-нибудь. Я к соседям сбегаю… Я живо сбегаю…
Тонко и плавно. И пополам. Прямо под портретом.
— Сыночка! Я не хотела… Не хотела! — плачет, плачет, целует руки. — Только не бей меня… Не бей… Не бей…
Господи! Господи! Что же это мы с тобой творим?! Что мы делаем?!»
Документы не обнаружены.
VIII
…Тюрьма — она тоже большая. Да кто ей рад?
Он переступил порог. Серая сухая дверь, охваченная крепкими железами, пошла за ним сама и упала внутрь, на въехавший давным-давно в сени косяк. И стало темно. После уличного золотого воздуха, пронизанного белым солнцем, он никак не мог тут чего-то разобрать. Квохтали недовольные куры. В темноте свежо и резко пахло сегодняшним пометом. Кто-то возился у самых ног, посапывая.
Он перешагнул вслепую, едва не ступив в загремевшую посуду. Дверь в избу приоткрылась: из-под ноги прыснули две или три старушки, взмахивая черными платками и юбками.
Сложившись пополам, он прошел в избу.
Здесь было немногим светлее. В маленьком, крестом, оконце распластались темные, сильные растения, давно одолевшие пределы крохотных баночек и горшков. Растения были уже явно дикими. Высади их в огород — они задавили бы насмерть любой сорняк… Но здесь, в избе, растения эти по привычке считались домашними. Их берегли от холодов, подвязывали старыми чулками, подпирали лучиною и регулярно обкладывали спитой трижды заваркой.
Комнатка была небольшой, чистой. Лет пятьдесят подряд обновляемой одним средством: старыми газетами. Клеили каждый раз, видимо, только там, где грязнилось. Поэтому и оказывалось, что из-под семьдесят шестого года выглядывал сразу тридцать шестой или даже тридцатый… Михаил Иванович пришпиливал и пришпиливал к пиджакам медали. Молодые мужчины, стриженные под бокс, молодые женщины в пиджаках и пестрых платочках кому-то улыбались. А мимо их виноватых улыбок неслись уже железные военные машины; гражданские пиджаки, одинаковые и на женщинах и на мужчинах, тут же и надолго исчезали под однообразными френчами; меж них внезапно являлся белозубый чумазый красавец с отбойным молотком на плече, но он являлся, вероятно, по ошибке, из другого совсем времени, а на самом деле находился там, где ему и положено было теперь находиться, то есть на передовой… Но так уж, верно, клеилось: без разбору, какая газета под руку попадет… Снимки разных лет, наслаиваясь, соединялись. И получилось, что не разобраться здесь ни одному историку: Михаил Иванович поздравлял уже с высокой наградой не знатных свинарок, но первого космонавта. Космонавт же номер два смеялся из группы фронтовиков на какой-то площади поверженного Берлина, а моложавых ударников первых пятилеток шумно и радостно провожали для чего-то на далекий БАМ…