Не Маяковский с пароходным рыком,не Пастернак в кокетливо-великомкамланьи соловья из Соловков,а Мандельштам с таким ребячьим взбрыком,в смешном бесстрашьи, петушино-диком,узнав рябого урку по уликам,на морду, притворившуюся ликом,клеймо поставил на века веков.Но до тридцатых началась та драма.Был Блюмкин знаменитей Мандельштама.Эсер-чекист в церквях, кафешантанахвытаскивал он маузер легко.Ах, знала бы «Бродячая собака»,что от ее хмельного полумракадо мерзлых нар колымского баракаписателям не так уж далеко.Пил Блюмкин, оттирая водкой крагиот крови трупов, сброшенных в овраги,а рядом – с рюмкой плохонькой малагистихи царапал, словно на колу,поэт в припадке страха и отвагии доверял подследственной бумагето, что нельзя доверить никому.Все умники, набив пайками сумки,прикинулись тогда, что недоумки,а он ушел в опасные задумки,не думать отказавшись наотрез.Трусливо на столах дрожали рюмки,когда хвастливо тряс убийца Блюмкинпустыми ордерами на арест.Не те, что красовались в портупеях,Надеясь на бессмертье в эпопеях,А Мандельштам, витавший в эмпиреях,Всегда ходивший в чудиках-евреяхИ вообще ходивший налегке,спасая совесть – глупую гордячку,почти впадая в белую горячку,вскочил и вырвал чьих-то жизней пачку,зажатую в чекистском кулаке.Размахивая маузером, Блюмкинпогнался, будто Мандельштам был юнкериз недобитков Зимнего дворца.А тот, пока у ямы не раздели,бежал и рвал аресты и расстрелы,бежал от неизбежного конца.Дзержинский был непоправимо мрачени посещеньем странным озадачен.«Юродивый» – был вывод однозначен,когда небрит, взъерошен и невзраченв ЧК защиты попросил поэт.«Неужто чист? Ведь и в ЧК нечисто…Все слиплось – и поэты, и чекисты.В ЧК когда-то шли идеалистыили мерзавцы… Первых больше нет…»И Мандельштама он спросил, терзаясь:«Возможен ли идеалист-мерзавец?»«Еще и как! – воскликнул Мандельштами засмеялся: – Бросьте вашу зависть,Я муками не меньше угрызаюсь.Идеалист-мерзавец я и сам…»Железный Феликс возвратился к делуи буркнул в трубку: «Блюмкина – к расстрелу».«О, только не расстрел… – вскричал поэт… —Ему бы посидеть, хотя б немного,тогда, быть может, вспомнит он про Бога.Стрелялку бы отнять – вот мой совет…»Поэт вертелся на чекистском стуле,как будто уклонялся он от пули:«Скажите, а бывает иногдачто вы… вы отпускаете невинных?»Вопросов столь прямых и столь наивныхне ждал Дзержинский. Был ответ наигран:«Ну, это дело не мое – суда…»На этот раз был Мандельштам отпущен.«Он идиот. Он Мышкин, а не Пушкин…» —подумал председатель ВЧК.Мерзавцем сам себя назвал. Не выдалмне Блюмкина. Сам ищет свою гибель.Настолько беззащитных я не видел,но этим он и защищен… пока…»И, выйдя из чекистского палаццо,шумнее карнавального паяца,стал Мандельштам отчаянно смеяться,лишь чудом ускользнув из рук того,кто всю Россию приучил бояться,а сам боялся сердца своего.Разорвалось. Не вынесло всего.В России все виновны без презумпций.Исполнивший обязанность безумства,не позабыв там, в мерзлоте, разуться,прижался Мандельштам к другим ЗК,и, созерцая воровство и пьянки,беспомощный Дзержинский на Лубянкеокаменел, да вот не на века.Что уцелело? Блюмкинские бланки,но их теперь в расчетливой подлянкеподписывает шепот – не рука.Все профессиональные героитеряют обаянье роковое.Немыслим профессионал-пророк.Бессмертны лишь герои-дилетанты,неловкие с эпохой дуэлянты,не знающие, как нажать курок.Гранитных статуй не глодают черви,но не защищены они от черни,и шествует возмездье по пятам,и, свеженький, из мерзлоты, с морозцарвет приговоры чьи-то и смеетсямучительно смешливый Мандельштам.1—29 ноября 1998