С ног до головы закутанная в чаршаф[3], Фатма-ханум двигалась как черный сноп. Она шла тихо и важно, как немолодая женщина — ей было за двадцать, — и будущая мать: она восьмой месяц носила первого ребенка вахмистра.
Выйдя к зеленному ряду, она заметила, что ее сабзи-фуруша[4] нет. Она подошла к первопопавшемуся и, передав деньги, попросила несколько сортов зелени. Купец отобрал два пучка шпината и, не глядя, бросил их покупательнице.
И зеленщик Изатулла, и Фатма-ханум одинаково усердно постились во время рамазана. Жара и голод отзывались в них не обычной слабостью и вялым безразличием, а, как у многих, едким зудом кожи, дикой раздражительностью.
— Что? — визгливо закричала женщина. — На что мне нужен один шпинат, когда я просила еще луку, моркови и чесноку. И разве, продажная душа, два пучка шпината, да еще такого паршивого, стоят три шая?
— Валла! — ответил зеленщик. — Уходи от меня, злая сука, падаль и бесчестье мужа. Ты кричишь, как бешеная ослица.
— Не позорь моего мужа! Он разотрет тебя, как плевок. Начальник казаков — и какой-то мерзавец торгаш!
— А! Он из тех, что с англичанами стреляют по деревням мальчишек!
Фатма-ханум не слушала.
— Верни мне деньги, вор! — заголосила она.
Прохожие начали приостанавливаться. Соседние сабзи-фуруши прислушивались; готовые к участию в криках Фатмы-ханум.
Изатулла потерял свет в глазах.
— Получай, что тебе следует, грязная стерва! — прохрипел он с пеной у губ и ударил женщину в подбородок кулаком, в котором были зажаты ее деньги. Он кинул их на землю.
Она взвизгнула и вцепилась ему в рыжую бороду костистыми пальцами так, что он только мотал головой. В толпе засмеялись.
Кто-то перебил смех возмущенным окриком. Торговец вырвался, оставив несколько клоков бороды в руках женщины, и схватил какую-то скалку. Удар пришелся ей по животу.
Она присела на корточки и закатилась длительным воплем. В толпе сообразили, что произошло что-то неладное. Сабзи-фуруш Изатулла бросился бежать. За ним погнались. Его стеной окружили товарищи зеленщики и однодеревенцы, засинели ножи.
— Как женщину ударил!
— Разве так можно! Убил!
Со стороны Изатуллы кричали:
— Она, сука, сама начала.
— За нее казаки заступятся.
Изатуллы среди них уже не было. Толпа прибывала, текла из всех галерей. Ее выносило собственным возбуждением на площадь. Крик становился все упорядоченнее и общее. Из гула росли голоса:
— На этой площади три года тому назад, когда англичане после русских занимали нашу родину, они вешали ни в чем не повинных людей — для острастки. Теперь они убивают детей для забавы. Зеленщик — мститель. Он из Тагибустана. Он мстит за Тагибустан.
Неизвестный скрылся. Его любовно поглотила площадь. Пронеслось совершенно явственно:
— Инглизи! Командир!
В тот день первым взводом под командой Гулям-Гуссейна была совершена обычная небольшая проездка лошадей. Утро было мягко и звонко. Огромное пышное солнце играло на боках хорошо вычищенных коней, сияло на оружии, и Гулям-Гуссейн особенно четко и точно менял аллюры. Лошади шли прекрасно, один Багир отстал на своем захромавшем коне, с полдороги поехал в караван-сарай.
Когда взвод вернулся, Багир сидел на корточках в затененном углу и во все горло распевал грустные четверостишия Джеляледдина, причем расчет был на то, что мрачные стенания песни никак не будут соответствовать веселой роже бездельника-певца:
Он блестел, как маслина. По камням процокали копыта. Могучий хохот увенчал потешное старание. Вокруг Багира собрался вскоре почти весь взвод.
Гулям-Гуссейн рассыпал милостивые слова:
— Что ты надрываешься, Багир, как пташка над мертвым птенцом? И скажи — чем ты обезвредил Асад-Али-хана? Он сегодня дежурный и допускает такой беспорядок, как твое душераздирающее пение!
— Ну, Асад-Али-хану не до меня, — ответил Багир. — Вчера по всему городу висели бумажки, позорившие нашего командира. Нынче нашли их целую кучу в конюшне второго взвода. Асад-Али-хан тут полчаса орал, а виновных нет! Да и какая же вина может быть, когда их даже городская полиция вчера весь день не срывала!
— А народ вчера к ним лип, как мухи к меду, — сказал старик Мамед.
Гулям-Гуссейн стоял в кружке и все еще беззаботно поигрывал носком сапога и помахивал плетью, но лицо его уже потеряло блеск оживления, и он отвадил глаза от вскинутых на него в упор взглядов. Требовалось его мнение. И он произнес:
— Читал я эту бумагу. Сулейман-ханом она напечатана, да и писал-то ее кто-нибудь из наших.
Кто-то, прячась за спины, спросил измененным голосом:
— Ты скажи — правда ли в ней написана, векиль-баши?
И другой — опять не узнал его голоса Гулям-Гуссейн и не видел лица — добавил:
— А мальчишки, когда мы возвращались с проездки, в нас камни швыряли и свистали вслед. И кричали: «Стреляйте нас!» Не слыхал, Гулям-Гуссейн?
Мамед сказал: