Эддингтон вошел в ворота и направился по аллее к подъезду. Сад наполнялся сумраком. На чистом, вот уже добрых полгода, небе четко, как транспарант, рисовалась мелкая листва олеандровых деревьев, вырезные листья платанов без дрожи каменели в вышине, за ними, и к ним подступая, царила утихомиренная неразбериха вечернего сада. Перед фасадом дома — с тонкоколонными галереями и балконами, с мавританскими вырезами и завитушками, но достаточно запущенного, — на просторе расчищенной площадки было светло. Приходивших сюда посетителей удивляли апельсиновыми и лимонными деревьями, которые были врыты в грунт с зимними кадками и зеленели ярко, как печати на белом конверте. Пальмы разусатили кроны. Кактусы сидели так, как будто готовились сейчас прыгнуть в лицо. Бесплодно разлопушились два банана.
Зал, в который ввел ротмистра заспанный слуга, удручал роскошью и безвкусием. На старинных, прекрасно подобранных коврах росла колченогая сборная мебель восьмидесятых годов, расцветали розовые и голубые «тюльпаны» русских мещанских ламп, которых было десятка два. Зажгли, однако, одну.
В ее желтом свете Эддингтон разглядел часы.
— Уже половина седьмого! — сказал он на весь зал. — Не едет старый мерзавец!
Он почувствовал скуку, едкую, как лазаретная пыль, приступившую к самому горлу. Она была безысходна. Он завыл зевая. Она была бездеятельна. Он опустился на диван в темном углу и задремал, как должник в приемной заимодавца.
Сановник явился с толпой духовенства, выкрашенного хной. При виде Эддингтона неприлично удивился и, переждав почтительный поклон, сказал на отвратительном французском языке:
— Прошу прощения, я еще голоден, господин офицер. Наши религиозные обряды тяжелы, и только благочестие и вера помогают переносить такой пост, как рамазан, неукоснительно. Я стар, мне надо готовиться к переходу в другой мир, но долго терпеть по вечерам с ожиданием пищи я не могу.
Англичанин смотрел на тучного старика — ханжу и лицемера — и жалел, что мысленная брань не имеет материальной силы… ну, хоть бы плевка!
Припоминая слова, которые произносил в штабе французской дивизии и произношением которых смешил веселого генерала, впоследствии участника Вердена, Эддингтон ответил:
— Отдохните, ваше превосходительство. Не стесняйтесь. Я подожду, потому что не могу не уважать такого подвига…
Старик не дослушал, и вся толпа, распространяя запах пота от тяжких одежд и перегорелого чеснока из голодных ртов, удалилась, шлепая туфлями.
Ротмистр остался ждать. Он успел припомнить, по связи с трудностями французского языка, многочисленные и разнообразные удовольствия, которые доставила ему любовница в Кале, где он служил, прикомандированный к управлению французского коменданта города. Мысли легко перепорхнули к женитьбе на мисс Дженни. Так хорошо все складывалось. Усмирение Исфагани дало ему возможность мечтать об отъезде в Англию после второй, столь же выгодной карательной экспедиции. Даже с молодой женой. И вот Керманшах!
Его попросили во внутренние комнаты.
Кабинет губернатора оказался низенькой, истинно азиатской комнатенкой, в хаосе паласов, ковров, подушек, с дамским письменным столом, на котором стояли две зажженные свечи. Они едва горели в этом никогда не проветриваемом закоулке дома, с воздухом густым и тяжелым, как прогорклое масло.
— Я приблизительно догадываюсь, могу догадываться о вашей просьбе, — начал, сыто отдуваясь и шаря языком в зубах, губернатор. — Вы хотите ходатайствовать о выдаче Изатуллы-зеленщика, подравшегося с женой вашего казака. Грубиян дерзнул скрыться в моем доме. Я был на даче, как известно. Зная, как вам он нужен, я распорядился его задержать…
Молчание.
— Но он бежал…
Эддингтон вскочил с подушек:
— Точнее следует сказать: вы выпустили его!
Хитрый старик притворился глухим и, словно подьячий, прогнусавил:
— Он бежал… Но я отдам распоряжение полицмейстеру поймать его. В моем доме я не позволил бы скрываться преступнику так долго.
Он улыбался, хитрый и непроницаемый. Он, казалось, любовался бешенством англичанина. Он посапывал и наконец рыгнул.
Ротмистр в исступлении вышел.
Асад-Али-хан стал доверенным лицом Чарльза Эддингтона, который принимал его как границу уровня, ниже которого нельзя спускаться в поисках компромисса.
— Ну, все по-прежнему?
— Увы!
— Без лирики! Нашли?
— Ни следа.
— Где Гулям-Гуссейн?
— Сидит по вашему приказанию.
— К нему никого не допускают?
— Все три дня, как вы приказали.
— Как здоровье его жены?
— Очень плохо.
— Тем хуже. Надо кончать дело, поручик.
— Но как, господин ротмистр?
— Как? Вы же знаете все обычаи Персии. Я, к счастью, англичанин.
— Пеня?
— Ну, хотя бы пеня. Удовлетворение. Черт с ним, с выкидышем, с настроениями вахмистра — и его мне жалко, подчиненных надо жалеть, — но престиж, престиж!.. Понимаете?
— Смею думать — понимаю. Рад повиноваться. Правильное решение в таком деле.
— Вас не спрашивают.
Старик Мамед стоял на карауле в одном из отдаленных коридоров караван-сарая, у двери, за которой был заключен вахмистр Гулям-Гуссейн. Старик держал в дрожащих руках шапку и прислушивался к злой возне в пустой сводчатой комнате.