Клавдию Павловну увез из Питера вдруг комиссар Сербич, работать в конторе на лесозаготовках. А мать свою на ее расспросы она только закидывала желчными, злобными огрызками:
— Вам не все равно, кто хлеб теперь даст? Нищие мы, слышите, нищие!
Сербич имел большие заслуги перед революцией: первый на Забалканском у Обводного метнул булыжник в голову ругавшегося генерала, петуха красного первым пустил в полицейский участок, юнкеров у Зимнего купал с размаху в невской пооктябрьской прорве, это он там рванул по сюртукам и манишкам в Таврическом колонном своей горячей глоткой…
А в партию не приняли, сказал жиденок один: «Без стержня ты, Сербич…»
Но он свое нашел, теперь он — во кто!
А Клавдия Павловна придвигает близко к начальнику заготконторы коричневую лайку косточек-глаз:
— Ну, и плевать на их партию! У всякого своя партия. Подумаешь… спасают Россию?! Мешают жить другим! А не усмотрят, будем жить, как хотим…
И впрямь, сурьезный Званцев медленно, сухо выбрасывает:
— У нас крадут дрова.
Оскар Робертович усмехается. В тон Званцеву медленно тянет:
— Лошади кушают овес и сено, дрова крадут… Только почему «у нас»? У «них».
«Оскар Робертович Пржевецкий, адвокат» — такая карточка была когда-то в Варшаве на Иерусалимской, в Петербурге на Морской.
— Может, этот вор, что дрова теперь тащит… Чем скорей, тем лучше.
Он и пушистоусый белозубый рот тянет к руке Клавдии Павловны:
— Вы же интеллигентная женщина, Ваш муж покойный — кандидат на судебную должность…
А с ее мягких теплых губ — грубое, обрубком:
— Довольно… намучилась! Хоть прибыльно… сыта буду. И потом — его время, не забывайте!
И по ночам, после супружеских ласк, Клавдия Павловна учит Сербича танцам и манерам:
— Запомни, при всех я для тебя не Клавка, а Клавдия Павловна! Культуры в тебе мало, дружок… Ну, научу. Понял?
Сербич смотрит на ее расстегнутую кофточку и повторяет:
— Пон
— Да не пон
И только когда Сербич уже сонно похрапывал — тогда вдруг — тоска, пустошь в душе… Плакала, ругалась по-мужски, лила в рот мадеру, закуривала сразу и папироску, и сигаретку.
Со сна кричала в ту ночь дико, ужаленно…
А Званцев подсчитывал украденные дрова, Россию любил свою Званцев, вызревающую любил — без подвига сам. И, вызванный в Петроград, уже твердо и точно рассказал, что думал.
Потом подпись свою на листе оставил: Званцев.
Как крепкую балку под гнилую осыпь обвала.
А на полустанке ведет дням счет сторож полустанковый однорукий Гнатюшка — красноармеец прежний:
— Скука тут… Уйти б куды… в партизаны… в Польшу али в Ындию! Так не, отобрал Деникин — бл…ь руку, загородил дорогу… Куды!
Не любит Гнатюшка Федюху: кулацкий сын Федюха, хотя и чином в милиции.
— Пошедши б в город, Гнатюшка, коли каммунист. Тольки я думаю, власть до себя не примет. Гладка власть стала: плечо-то заштопай! Енвалидов не примуть…
Изломалась изба перед Гнатюшкой, рванулись от сердца тугие слова.
— Бл…ь!.. Дезертир! Красноармейца обидел… К стенке!..
Наотмашь ударил милиционера под широкие мясистые скулы. Свалился Федюха, хрипел от боли, искал милицейский наган.
Не заметили мужики, как вышел Гнатюшка из избы, милицейский наган подобранный прикрыв кожушанкой. И мятелью шли Гнатюшкины мысли, тянули наган Федюхин ко рту, к виску заросшему, будто не себя убить хотел, тоску свою.
Обессилел, упал на сугроб, захлебнулся от холода…