Было темно: не оттого, что солнце зашло уже, а оттого, что дым застлал небо и землю. Дым в лесу был желтый и едкий, как удушливый газ. Желтые космы его висели на соснах и плотной завесой ползли поверху, подымаясь к небу. Лес был огромный, и сосны в нем дрожали от корней до верхушек. Земля тоже дрожала: тысячи снарядов рвали ее уже десятый час подряд. Направо и налево от дороги трещали и ломались деревья. А по дороге шел поручик Никонов.
— Кто идет?
— Командир пятой роты.
Голос Ротченко спросил удивленно:
— Какой бог пронес вас сквозь эту дрянь?
— Не могу знать, господин капитан, — отвечал Никонов, беря под козырек. — Честь имею доложить: рота моя выбита неприятелем до одного. Оставшиеся сдались. Прапорщик Каверин убит. Прапорщик Лосинский, посланный для связи в четвертую роту, не вернулся.
— Благодарю вас, — отвечал Ротченко. — Значит, все обстоит благополучно?
— Так точно, господин капитан, — согласился Никонов.
Никонов пошатнулся, схватился за живот и упал.
Ротченко следил, усмехаясь, за превращениями поручика Никонова. Он знал, как умирают люди, и не ужасался. Лицо поручика покрылось потом. Глаза в упор глядели на штабс-капитана. Тот усмехнулся:
— Успокойся. Сейчас все пройдет. Помрешь — Георгия дадим в приказе, и больше ничего. Поручения есть?
Еще один знаменитый сосед обоих Мишелей по Курятнику на Канаве, Сказочник, таким манером припоминал, каково смотрелся второй Мишель в еще самом первом «Сумасшедшем корабле» на Мойке. Который обзывался куда ж более пошикарнее — Дом искусств, Диск. С атласными обоями и цветными колоннами. Пропахшими подпорченной селедкой. Там второй Мишель смотрелся длинным, тощим, большеротым, огромноглазым и растерянным. А впереди, вспоминал уже потрепанный жизненными обстоятельствами Сказочник, у второго Мишеля лежал долгий ответственный путь выправления идеологии. У него на начальной стадии выходило только странное, припоминал Сказочник, а он изо всех своих интеллигентских силенок ужасно как старался заделаться обыкновенным. И в окончательном итоге победил — занял такое обыкновенное место в художественной литературе, что его без усилительной лупы может разглядеть один лишь такой до крайности бдительный изучатель, как и не я.
Только какие-то железы на шее у него отросли, да еще в сытые годы он сделался еще более худее, чем в голодные. В те голодные годы его рассеянный вид внушал большое уважение, а рассказы наиболее лучше всего у него выходили о гражданах полусбрендивших, да к тому же и пребывающих при окончательно и бесповоротно сумасшедших делах и обстоятельствах.
Хоть бы даже и в Варшаве — это же ж была нашенская российская окраина: