Про эти крамольные штучки он, ясное дело, помалкивал, а напирал на то, как старую дореволюционную Россию он очень даже сильно недолюбливал. Но с какого такого перепугу он именно в данную историческую минуту решил все это дело тиснуть для сведения общественности, когда весь советский народ напрягает свои могучие силы в борьбе с фашистской гидрой? А потому, объяснял Мишель, что его натасканные отовсюду изыскания и сведения говорят о торжестве человеческого разума, о науке и о прогрессе сознания! Фашисты твердят, что человеческое счастье произойдет от возврата к варварству, а он, Мишель, кроет их разумом! Кроет заодно со всей передовой советской философией. Большевичит, стало быть, вместе с ней.
Во вторых строках Мишель прихвастнул, что и он подвергся кой-каким военным потрясениям. Немецкие-де бомбы аж целых два раза падали вблизи евойных двадцати тетрадей, от которых он для облегченности оторвал коленкоровые переплеты. И все ж таки тетради продолжали весить около восьми килограмм из дозволенных в самолете двенадцати. Так что был такой момент, когда он просто-таки горевал, что взял этот хлам вместо теплых подштанников и лишней пары сапог.
Портфель, в котором находились его рукописи, был засыпан известкой и кирпичами, и уже пламя языков огня их лизало, но он довез на самолете через немецкий фронт из окруженного блокадой Ленинграда собрание всего самого наиболее важного, чего ему запомнилось в его автобиографии.
И чего ж такое ему запомнилось?
В детском возрасте еще было туда-сюда, а вот уже первые шаги молодого человека омрачились этой удивительной тоской, которой Мишель не мог подобрать сравнения. Он-де стремился к людям, искал друзей, любви, счастливых встреч и всяких таких тому подобных приятностей, но все по какой-то удивительной причине тускнело в евойных руках. Он был несчастен и сам не знал, почему и отчего. И в возрасте восемнадцать лет он нашел такое объяснение: мир ужасен, люди пошлы, их поступки комичны, а сам он не баран из этого стада. И он крайне жестоко презирал жалких людишек, которые были способны плясать под грубую и пошлую музыку жизни, такие вульгарные типчики казались ему на уровне дикарей и животных.
А разные поэты и философы при этом тоже, как и не он, до крайности почтительно отзывались об этой самой меланхолии. И так же все сравнительно культурные люди кругом него. В общем, короче говоря, он пришел к упадническому выводу, что пессимистический взгляд на жизнь есть единственный правильный взгляд человека мыслящего, утонченного, рожденного в дворянской среде, из которой уродился и сам Мишель. А тоска и некоторое отвращение к жизни, так он додумался, это свойство всякого сознания, которое стремится быть выше сознания животного. Потому что в жизни торжествуют грубые чувства и примитивные мысли, а все, что истончилось, с непременной обязательностью погибает.
Однако на Первой мировой войне, как это ни странно, он почти перестал испытывать тоску. И пришел к той мысли, что здесь он нашел прекрасных фронтовых товарищей и вот почему перестал хандрить. А вот Февральская буржуазная революция по какой-то причине не принесла ему счастья.
Мишель клялся и божился, что не испытывал никакой малейшей тоски по прошлому, что никаких так называемых социальных расхождений он не переживал. А тоска его с чего-то все равно измучивала. И от этой причины он начал менять города и профессии, за три года переменил двенадцать городов и десять профессий. В более позднее советское время он заслужил бы за такое свое поведение позорное звание летуна. Он перебывал милиционером, счетоводом, сапожником, инструктором по птицеводству, телефонистом пограничной охраны, агентом уголовного розыска, секретарем суда, делопроизводителем. Еще где-то с полгода он проканителился в Красной Армии, но по причине сердца, испорченного империалистическими газами, он начал писать всевозможные рассказы.
А хандра только еще более сильнее злобствовала. Он передался в руки врачам и за два года скушал примерно половину тонны разных порошков и пилюль. Безропотно пил всякую мерзость, от которой его, я извиняюсь, тошнило. Он позволил себя колоть, просвечивать и сажать в ванны. И довольно-таки вскоре дело докатилось до того, что он сделался наподобие скелета, обтянутого кожей. И при этом еще и постоянно все время ужасно страшно мерз. И руки дрожали. А желтизна его кожи изумляла даже бывалых врачей. Один из которых сумел усыпить его гипнозом и во сне убеждал, что в мире все идет преотлично и для огорчений нет совершенно никаких веских причин.
И тогда Мишель додумался, что в мире-то, может, все и преотлично, но, может быть, чего-то этакое стряслось в его личной автобиографии, чего-то такое, что где-то прячется в глубокой бессознательной глубине и тем самым отравляет его здоровую психику. Вот он и начал в своей эпохальной книге перебирать разные запомнившиеся ему случаи и эпизоды, какие могли бы его потихоньку отравлять. И получалось, что ничего такого особенного с ним не происходило. Не считая того, чего со всеми бывает.