Вечером, когда чопорный лакей с рыжими бакенбардами Ираклий, сбросив фрак и чопорность, закидывал на ночь жирлейки с жареным воробьем, чтоб поймать на них, как он надеялся, двухпудового сома, к нему подошел Столбушин. Оправив жирлейки и даже перекрестив их на ночь, Ираклий, сложив почтительно бритые губы, сказал Столбушину:
— У нас на селе единажды вот какой случай был, Степан Ильич!
— Какой? — спросил Столбушпн.
— Жена мужа медленным ядом травила. Даст ему некоторого снадобья, и того, извините за выражение, сблюет. А она, не будь плоха, несколько повременит и опять этого же средства…
— И что же?
— Помер муж-то! — воскликнул Ираклий точно будто радостным тоном.
— А она снова замуж вышла? — спросил Столбушин. — Небось, за молодого?
— Нет-с. Второго мужа она постарше первого выбрала, — сказал Ираклий. — Такой уж вкус абсолютный имела.
Столбушин широкими, потемневшими глазами смотрел на Ираклия. И, отмахнувшись рукою, быстро пошел затем на мельницу.
«Вздор, — думал он резко, точно сбрасывая что-то грузное под гору. — Вздор!»
Жизнь казалась такой вкусной и привлекательной, что не хотелось затемнять ее ложными опасениями. И дни, несмотря на осень, стояли ясные, солнечные, безоблачные. С утра до ночи земля точно пела веселые гимны сытости, благополучию и счастью. В октябре темно-зеленые озими чуть не на четверть покрыли борозду. Нужно было пропускать по ним овечьи гурты, чтобы сытая земля не повредила урожаю. Снег так и упал на веселую, счастливую землю, прикрыв ее, как новобрачную, лебяжьим пухом. Рано утром Ираклий так и доложил Столбушину:
— Не снег-с, а брачный хмель-с. Подвенечная фата-с. Виды на урожай самые абсолютные! Благословил Господь-с! Милостив Вседержитель-с!
Всю зиму Столбушин чувствовал себя великолепно. Его богатырское здоровье восстановилось и точно зацвело новыми соками. Валентина Михайловна глядела на него нежнее, чем всегда, и черные подозрения улеглись в нем, в конец сокрушенные царствовавшим в доме благополучием. Его торговые дела шли тоже великолепно, суля одни обогащения. Всегда несколько сдержанный в денежных тратах, Столбушин стал щедрее под этими посулами, и всем зажилось еще привольнее под крышей его огромного дома.
Задаренная, хорошо обеспеченная жалованьем прислуга весело и бодро ходила по обширным комнатам дома. Радостнее светились бархатные восточные глаза Ингушевича, получившего крупные и неожиданные наградные. Беспечнее хохотала Валентина Михайловна, чуть не поощряемая теперь в своем мотовстве Столбушиным.
Весело ожил весь Муравьев-хутор. Костюмированные вечера сменялись здесь любительскими спектаклями, состязаниями на коньках, на лыжах, веселыми поездками на лесной хутор, где на розоватом снегу с хохотом и грохотом зажигались огромные костры, словно кровью обагрявшие небеса.
— Столбушин зиму натопить хочет, — смеялись окрестные мужики, любуясь на эти исполинские костры.
Ласково склонясь к оживленному, блещущему всеми радостями лицу Валентины Михайловны, приветливо шептал и сам Столбушин:
— Хочешь, я лес натоплю так, что ты будешь кататься здесь на салазках, в бальном платье? Хочешь? Скажи слово…
Весело выскальзывая из его крепких объятий, смеялась в ответ и Валентина Михайловна:
— Да?
А по утрам Столбушин упорно работал с Ингушевичем, составляя подробные сметы, подсчитывая, во сколько может обойтись проложение рельсового пути от Муравьева-хутора до станции Развальной. С осени будущего года ему уже мечталось начать работы и разбудить окрестности новой затеей.
«Итак, — думал он гордо, — у меня будет своя собственная, Столбушинская железная дорога. Ого!»
Но как-то в конце марта он увидел странный сон, сразу повергший его в некоторое уныние. В жутком сновидении ему привиделось, что в его комнату вошел кто-то неведомый, безмолвный и страшный. Высокий и худой. С огненно-рыжими волосами, с зеленым и острым светом в глазах, с изжелта-темно-синими втянутыми щеками, как у покойника, полежавшего несколько дней в могиле. С кроваво-красными губами, тонкими, как лезвие ножа. И, подойдя к постели Столбушина, он ввел свою тонкую и костлявую руку через рот и пищевод Столбушина в его желудок. И с болью вырывая оттуда куски пищи, тот, неведомый, гневно швырял их на пол с брезгливыми содроганиями. И вновь вводил свою страшную руку в желудок Столбушина, точно он хотел вырвать оттуда все, что успел съесть Столбушин за всю жизнь.
После долгих и тяжких усилий Столбушин наконец проснулся, весь в холодной испарине, ощущая ноющую боль в желудке и отвратительный вкус во рту. И уснул снова. И снова увидел тот же самый сон. Утром он проснулся хмурый, точно весь разбитый.