Читаем Русские, или Из дворян в интеллигенты полностью

Никто не может быть дальше, чем этот «пустынный», то есть одинокий, а по смыслу стихов — безнадежно одинокий, сеятель, от рылеевского Олега, героя, который неотрывен от своего народа, вождя, который этим народом — «единогласно»! — увенчан. «Паситесь, мирные народы! Вас не разбудит чести клич. К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь». Это не могло не быть — и было — решительно чуждо идеологу декабризма, надеявшемуся сломить силу силой. Но отчужденность проявилась уже в «Песни о вещем Олеге» с ее откровенно негероическим сюжетом, в «Песни», для фабулы которой Пушкин, в прямое отличие от Рылеева, избрал не возвышение и славу Олега, а то, чего ни слава, ни власть предотвратить не могли. Смерть его и, хуже того, поражение, когда он, справедливо прославленный своим военным и государственным умом, не сумел понять прорицание и погиб оттого, что уступил в мудрости кудеснику…

Да не в мудрости дело, особенно если понимать ее по-житейски, как испытанный и изворотливый ум.

В «Словаре языка Пушкина» слово «вещий» имеет два значения. Первое: «обладающий даром предвидения». Второе: «мудрый». Пушкинский Олег, как и Олег рылеевский, как, по-видимому, и исторический Олег, является «вещим» во втором значении: «мудрый», а может быть, и «предприимчивый», «ловкий» (как помним, эпитеты, которыми современники награждали и самого Рылеева). Ведь в наибольшую заслугу киевляне поставили ему ловкость и предприимчивость военачальника, догадавшегося пустить парусные корабли посуху.

Он «вещий» в прикладном, прагматическом смысле, который может быть равно доступен и государю Николаю Павловичу, и декабристу, ополчившемуся на тирана. И вовсе не он, не князь, оказывается «вещим» в первом и несравненно более редком значении — в пушкинской «Песни» таков, напротив, кудесник, существо совершенно иной породы, обладающее качественно иным знанием, «даром ясновидения», пророчества, «предвещания». Волшебник, чародей, волхв, свободно общающийся с небесами, так сказать, поэт, а не гражданин.

Смысл антитезы Рылеев — Пушкин вовсе не в том, что гражданский, воспитательный, агитационный пафос декабриста разошелся идейно с аполитичностью того, кого раздражали сами по себе претензии «бессмысленного народа», требующего, чтобы поэт указал ему недостающий смысл, чтобы он наставлял и направлял.

«Давай нам смелые уроки, а мы послушаем тебя», — это голос толпы, который, конечно, только обрадовал бы Рылеева, голос паствы, желающей вразумления пастыря; а Пушкин? А его поэт? «Подите прочь…» — и всё тут, без указания направления, куда идти, к подножию трона или с дрекольем против него. То есть: Пушкин был не «справа» как сказали бы мы сегодня, нет, виноват, уже вчера, сами вконец уже запутавшнсь, где тут лево, где — право, не лучше гоголеяской черноногой девчонки. В той же степени он мог оказаться — и оказывался — «слева». А на деле он, не оставлявший надежды стать поэтом государственником, он, недвусмысленно намекавший царю: «Беда стране, где раб и льстец одни приближены к престолу…», был вне идеологических сражений. Как волхв, выходящий из леса, чтоб предсказать судьбу, а не подсказать военную хитрость…

Господи! Как все противоречиво у Пушкина, не находящего, не нашедшего себе определенного места в политическом противоборстве сторон, — и как все просто у Рылеева. Счастливо (повторяю) просто, в чем современник из самых незаурядных, не раз упомянутый Николай Бестужев, имел свой резон видеть его преимущество… Да, перед Пушкиным:

«Обаяние Пушкина заключается в его стихах, которые, как сказал один рецензент, катятся жемчугом по бархату. Достоинство Рылеева состоит в силе чувствований, в жаре душевном. Переведите сочинения обоих поэтов на иностранный язык и увидите, что Пушкин станет ниже Рылеева. Мыслей последнего нельзя утратить в переводе, — прелесть слога и очаровательная гармония стихов первого потеряются».

Занятно, что в этом смысле Бестужев прав абсолютно: Пушкин по сей день не переведен по-настоящему, ибо, наверное, непереводим, а что потеряют, если возникнет такая нужда, в переводе строфы того же «Олега Вещего»? Тут и перевод выступает как то, что лишает стихи единственности их бытия, как способ тиражирования — в чужой ли стране или просто в чужом сознании, пусть и мыслящем на том же, родном языке.

Своеобразие, неповторимость, невоспроизводимость — все это помешало бы рылеевскому стиху делать дело, для чего этот стих и призван, на что и направлено честолюбие автора. Помешало бы публике лепить из стихов то, в чем была у нее потребность и что подсказывали не только они сами, а меняющаяся реальность, сбывающаяся судьба. Как вышло и с «предвещаниями».

Много, много позже Юрий Тынянов в статье о Блоке заметил, что «когда говорят о его поэзии, почти всегда за поэзией невольно подставляют человеческое лицо — и все полюбили лицо„ а не искусство»

Понимать ли, что искусство может быть подменено лицом, имиджем? Что оно им может быть даже вытеснено?

Перейти на страницу:

Похожие книги