Что мы знаем о Давыдове (1784–1839)? Партизан. Поэт. Романсы писал: «Без сюртука в одном халате…» Да, «так поется в романсе Дениса Давыдова», — может написать вполне ученый человек, процитировав это или что-то иное, к авторству чего Денис Васильевич не причастен ни сном ни духом. Еще, разумеется, этакий буян-гусарише, царь-выпивоха, бочка бездонная… И опять ерунда. То есть — не ударимся и в иную крайность; случалось, пивали, и крепко, но вот как описывает Давыдовский сын его обычную жизнь в деревне (не все ж воевать): подъем в четыре утра, «усиленная ходьба», регулярная работа, «самая умеренная пиша, рюмка водки», одна, много две вина — «сухого», как мы говорим. Ничего похожего на богему по-советски и постсоветски, принимающую пьянку до выворотности за доблесть. Ничего от «гусарства» в нашем, пошлейшем понимании слова.
Много, много мы наплели чепухи. Не говорю уж об из-вращенческих вывертах, каковой позволил себе, например, уже поминавшийся автор книги о Грибоедове: Екатерина Великая у него, как помним, «полуграмотная потаскуха», а Денис Давыдов, «честнейший русский», как назвал его Достоевский, — пуще того, домашний стукач при Алексее Петровиче Ермолове, Давыдовском кузене и кумире… Ну что за пристрастие к обгаживанию? Но вот заблуждение безобидное — репутация певца битв, сражений, щедро льющейся крови; вновь ничего подобного.
Да: «Я люблю кровавый бой! Я рожден для службы царской! Сабля, водка, конь гусарской, с вами век мне золотой!» Но как только доходит до
Не удивлюсь, если меня схватят за руку: «сабля,
Что ж, будем и это рассматривать как своеобразнейшую викторию того, кто всю жизнь норовил заслонить свою реальную личность легендой. В частности, и легендой о стихотворце-дилетанте, берущемся за перо от нечего делать, от боя к бою: «Я не поэт,
Но это было для простаков. Стреляный воробей Василий Андреевич Жуковский, получив от Дениса самоуничижительную цидульку, на нее отнюдь не поймался: «Ты шутишь, требуя, чтобы я поправил стихи твои. Все равно, когда бы ты сказал мне: поправь (по правилам малярного искусства) улыбку младенца, луч дня на волнах ручья, свет заходящего солнца на высоте утеса и пр. и пр. Нет, голубчик, не проведешь».
Да и сам Давыдов проговорился однажды, в чем его высшая и тайная гордость.
«Пушкина возьми за бакенбард и поцелуй за меня в ланиту, — писал он в 1830 году Вяземскому. — Знаешь ли ты, что этот черт, может быть не думая, сказал прошедшее лето… одно слово, которое необыкновенно польстило мое самолюбие?.. Он, хваля стихи мои, сказал, что в молодости своей от стихов моих стал писать свои круче и приноравливаться к оборотам моим, что потом вошло ему в привычку… Ты знаешь, что я не цеховой стихотворец и не весьма ценю успехи мои (ой ли? —
Любопытна, однако, не только эта внезапная проговорка. Прикидываясь вечным неофитом, да и пишущим-то спустя рукава — а будучи мастером, упорно шлифующим свои сочинения, — он, который действительно оказался в чем-то учителем Пушкина (берусь представить примеры и доказательства, притом весьма конкретные), не удовлетворялся положением внутри гармонической, пушкинианской поэтики. Есть у него и трогательные элегии, и пылкие мадригалы, но… «Долой, долой крючки, от глотки до пупа!» — кипит он в «Гусарской исповеди», и это осознанный боевой клич его поэзии. Боевой — но осознанный. Не атака-импровизация, а операция, обдуманная стратегом. И вот образец как вышеуказанной шлифовки, так и того направления, в котором она…