И вот здесь то, что Екатерина «потаскуха», а не «потаскун», действительно имеет значение.
«Как ни была сильна воля Екатерины, — заметил знаток ее сердечных тайн Казимир Валишевский, — как ни был тверд ее ум и высоко то представление, которое она составила себе и сохранила до конца жизни о своих способностях и дарованиях, она находила, что они все-таки недостаточны, и сами по себе, и для служения ее государству: она считала необходимым укрепить их силою мужского ума, мужской воли, хотя бы этот ум и воля стояли в отдельном случае ниже ее собственных… В этом и лежит разница в исторической роли завоевателя Тавриды и его соперников и теми примерами
Словом, вот еще один парадокс или, верней, развитие предыдущего: то, что в России не приключилось просвещенного абсолютизма, происходило не от самодержавности Екатерины (чтоб выполнить эту роль, ей хватило бы просвещенности), а от того, что самодержавную власть она уступала, делилась ею — хорошо, коли с Потемкиным, безразлично, если с Мамоновым, нечестолюбивым и мягким, худо, когда с Зубовым. И вот тут какое возникает соображение: может, сама российская высшая власть, ежели не всегда, то слишком часто, оказывалась женского рода — не только в грамматическом смысле? Разве не женственны были и Александр I, не просто сменивший Сперанского на Аракчеева, но произведший смену их власти над собою, и Николай II, подданный то своей Алисы, то Распутина? А сама подчеркиваемая маскулинность Николая I, напускная грубоватость манер, суворовская шинель, брошенная на жесткое спальное ложе (у него-то, никогда не видавшего поля брани), — не результат ли той же не отпускающей неуверенности?.. Во всяком случае, не так велика разница, кто или что
В этом смысле положение Екатерины хоть и весьма своеобразно (начиная от принадлежности к слабому полу и кончая литераторскими амбициями), однако же и типично. Да больше того: чем больше своеобразия, тем резче проявляется эта типичность, что вводило в заблуждение современников и не перестало обманывать потомков. Как, например, Екатеринино — будто бы уникальное, ни с чем не сравнимое — лицемерие.
Впрочем, разве это не так? Не она ли сама писала «Наказ» (1765–1767), используя наисмелейшие мысли просветителей о благе свободы и гнусности рабства, о законах и деспотизме? Не она ли поощряла свободомыслие и свободоязычие коллег-литераторов? И не она ли все это похерила, обманула, явивши двуличие, — в чем ее весело и обличил потомок, граф Алексей Толстой?
То есть: «вы мне льстите».
Вольно или невольно, Толстой здесь уловил своеобразие (и типичность!) ее лицемерия. «Вы мне льстите», — говорит Екатерина, скромничая и веря в свою скромность, как и в заслуженность лести; да, лицемерие поразительным и естественным образом сочеталось с искренностью Она всерьез восприняла похвалы Державина в «Фелице», особо гордилась строчками, говорящими о ее терпимости к своим зоилам, и Дашкова как-то застала ее плачущей над книжкой журнала «Собеседник любителей российского слова», где была анонимно напечатана «Фелипа»
— Кто бы меня так коротко знал, который умел так приятно описать, что, ты видишь, я, как дура, плачу?
Именно такой, какова богоподобная царевна из оды, видела она себя, такой не прочь была не только казаться, но быть, и «Наказ» писала, чтоб