Читаем Русские, или Из дворян в интеллигенты полностью

Да, «историю Екатерины II нельзя читать при дамах», — хлестко выразился Герцев, но ничего почитаем, ибо речь все же о государственной жизни, а не о половой патологии. Пылкая дама Екатерина Алексеевна имеет не меньшее право, чем фонвизинская старуха, завлекать в свой альков кого ей вздумается, это не очень интересно или интересно со слишком уж определенной точки зрения; если что и общеинтересно, так это способность государства воспринимать как катаклизм смену хорошего любовника отличным. Поэтому ничего не поделаешь: быт женщины (о литераторе — позже), оказавшейся на виду у истории, — часть исторического бытия, он не освещен ночничком, а высвечен лучом резким и беспристрастным.

Итак…

«Введен был в вечеру Александр Матвеевич Мамонов на поклон, — добросовестно-буднично записывает в своем\ дневнике уже знакомый нам статс-секретарь Храповицкий, и не слишком хитрый механизм дворцовых перемен открывается нашему взору. — Чрез Китайскую введен был Мамонов в вечеру… Притворили дверь. Мамонов был после обеда и по обыкновению — пудра… Возвратился князь Григорий Александрович, коему Александр Матвеевич подарил золотой чайник с надписью: plus unis par le coeur que par le sang». Перевод: «Едины более сердцем, нежели кровью».

Так вводится в исторические бытие полубеэвестный красавец Дмитриев-Мамонов, и вводят его по накатанной дорожке: все ритуально, от пути в покои императрицы до изъявления благодарственных чувств Потемкину, уже пребывающему в роли «почетного фаворита».

Это год 1786-й. Двумя годами позже Храповицкий запишет слова Екатерины о Мамонове, который пожалован в генерал-адъютанты с чином генерал-поручика: «Он верный друг, имею опыты его скромности. Мой ответ, что новые милости потщится он заслужить новыми заслугами».

Тоже — обычно, привычно, заведено.

Правда, год спустя идиллия шестидесятилетней Хлои и, тридцатилетнего Дафниса будет нарушена: «После обеда ссора с графом Александром Матвеевичем. Слезы. Вечер проводили в постеле… Сказывал 3. К. Зотов, что паренек считает житье свое тюрьмою, очень скучает и будто после всякого публичного собрания, где есть дамы, к нему привязываются и ревнуют».

Захару Зотову как не верить? Он камердинер императрицы и нагляделся на «пареньков» — это, конечно, его словцо, его служебный жаргон, его безупречная осведомленность:

«С утра не веселы… Слезы. Зотов сказал мне, что паренька отпускают и он женится на кн. Дарье Федоровне Щербаковой».

А еще через день, 20 июня 1789 года, состоится такой разговор.

Восстановим мизансцену. Екатерина завершает утренний туалет, вернее сказать, горничные завершают его, хлопоча над сложной прической царицы, а она, как обычно за «волосочесанием», процедурой некраткой, занимается делом. Порою пишет, порой сочиняет, порою читает или слушает чтение; сейчас отдает распоряжения все тому ж Храповицкому.

На ней белый пудромант, накидка, охраняющая платье от въедливой французской пудры, и из туалетного зеркала на нее испытующе смотрит дама (она удовлетворенно отмечает это) приятная, в меру полная, умеющая, как никто, обворожать величавостью и одновременно простотой обращения, — но, увы, уже не умеющая скрыть своего возраста. Что делать, об эту пору Екатерине, как сказано, шестьдесят, а в XVIII веке хотя отчасти знакомы с косметическими чудесами, которые двумя столетиями позже станут превращать безнадежных старух в юных прелестниц, но не знают искусства рядового нынешнего дантиста.

Лев Николаевич Толстой в «Посмертных записках старца Федора Кузмича» попробует увидеть внешность немолодой Екатерины глазами ее внука Александра Павловича и даже ему, любимцу бабки, сообщит не то что нелюбовь к ней — омерзение. Расскажет о мутных, почти мертвых глазах, о склизких пальцах с неестественно обнаженными ногтями, даже о дурном запахе, будто бы пробивающемся сквозь стойкий аромат духов, и все это — сердитый домысел моралиста, кроме одного. «Улыбающийся беззубый рот», — скажет Толстой. Да, Екатерина беззуба, и сама улыбка, которой она привыкла чаровать, обнажает этот изъян. Она стара.

Слева от нее, чуть поодаль, почтительно отражаясь в зеркале и ловя при посредстве венецианского стекла царицын взор, стоит Храповицкий, тучный, одышливый, чему способствует стыдноватый грешок: Александр Васильевич пьет по ночам, в неслужебное время, горькую. Впрочем, императрица к таким вещам снисходительна.

— Слышал ли ты историю здешнюю?

Храповицкому чиниться незачем, он знает не только, о чем речь, но и то, что ныне сей предмет уже дозволен для разговору, и отвечает с едва приметным деликатным вздохом: вздох как бы и есть, но его как бы и нету, то ль секретарь сочувствует госпоже, то ли, на случай, если сочувствия не хотят и могут осердиться, он просто задержал свое тяжелое с ночи дыхание, — понимай как знаешь…

— Слышал, ваше величество.

— Я ведь с ним давно не в короткой связи… — В словах императрицы и гордая уязвленность, и бабья обида, но, кажется, и что-то еще. Что?.. — Он уж восемь месяцев, как от всех отдалялся. А примечать в нем перемену стала, как завел свою карету.

Перейти на страницу:

Похожие книги