Это понятно. Во времена, когда столько запретов на критику, неизбежна разнузданность по отношению к ее разрешенным объектам, и неминуемо должно появляться, к примеру, такое: «…Дашкова была достойна престола, а не женщина, историю которой «нельзя читать при дамах», полуграмотная потаскуха, превратившая царский дом в дом публичный…»
Цитирую книгу Александра Лебедева «Грибоедов», но имя подобных бесцеремонному автору — легион: ведь именно массовое сознание, ярче всего проявившееся в анекдотах, лепило и вылепило карикатурный, кичевый образ, всего лишь воспроизведенный автором-литературоведом — правда, и упрощенный им до уровня уличной клички.
О, легендарное это «исчо», вошедшее в притчу и опять-таки в анекдоты! Самое-то забавное, что это вполне могло быть не легендой, ничуточки не свидетельствуя — в чем и забавность — о какой-то чрезмерной безграмотности, выходящей из ряда вон. То есть — что было, то было: «Сто леть, как
Лишь бегло напомню, что и много позже туго давалась образованному русскому обществу русская грамота: пушкинская Татьяна, писавшая Онегину по-французски, уж верно, не уступила бы императрице в числе ошибок, возьмись писать на родном языке («она по-русски плохо знала» — не говорить, разумеется, а писать). Да что вымышленная героиня! Перелистайте тома протоколов декабристских допросов: далеко, далеко не последние по просвещенности россияне пишут свои показания, как Бог на душу положит, — или, чтоб не трепать всуе Господне имя, черт сломит ногу в неразберихе падежей и спряжений. А вот и та, что поближе, помянутая Екатерина Романовна Дашкова, «Екатерина Малая», как ее величали, не по знакомству с державной тезкой, не за услуги-заслуги, но по полному праву произведенная в президенты Российской академии, — как с правописанием у нее? Да так же. Императрица хоть иноземка, но и урожденная Воронцова подписывается: «Дашкава». Что неудивительно: читавшая с юности Беля и Монтескье, Гельвеция и Вольтера, уже знавшая четыре европейских языка, она сообщит как о некоей прихоти, факультативе: «…А когда мы изъявили желание брать уроки русского языка, с нами занимался Бехтеев».
Смешно предъявлять претензии массе, толпе, ее фольклору. Когда историческая своеобычность превращается в анекдот, в курьез, это означает всего лишь неумение и нежелание понимать
«Ничто не доказывает так великодушного чувствования отца моего, как поступок его с родным братом его. Сей последний вошел в долга, по состоянию своему неоплатные. Не было уже никакой надежды к извлечению его из погибели. — Это Фонвизин, супротивник императрицы, ее, говоря по-старинному, охуждатель, повествует в житийных тонах о своем достойном отце, готовя читателя к восприятию его самого героического поступка. — Отец мой был тогда в цветущей своей юности. Одна вдова, старуха близ семидесяти лет, влюбилася в него и обещала, ежели на ней женится, искупить имением своим брата его. Отец мой, по единому подвигу братской любви, не поколебался жертвовать ему собою: женился на той старухе, будучи сам осьмнадцати лет».
Ну? Сама безмятежная гордость, с какою Денис Иванович сообщает, что отец прожил с покупщицей его юности двенадцать лет, не зная в эти годы никакой другой женщины, — не говорит ли это нечто о веке, в котором и слабость Екатерины к юным любовникам не выглядела таким уж нонсенсом? А коли так, попробуем со спокойствием воспринять даже то, что нас, нынешних, способно шокировать.