Лицемерие вообще — не худшее, что есть на свете. Сам лицемер отвратителен, но то, что он принужден таковым быть, — прекрасно, ибо, значит, добро в обществе окружено обаянием, оно на виду и в славе, к нему хочется прислониться, на него хочется походить. А вдруг лицемер да выграется
«Присвойте себе добродетель, если у вас ее нет», — говорил Шекспир, и, если б Екатерина выдержала до конца позу, из-, бранную вначале, можно ли было желать лучшего?
Не выдержала, увы, но как бы то ни было, «мораль ее была общепринятой тогда моралью, не хуже и не лучше», — заметил Е. В. Тарле, и действительно, будь иначе, Екатерина не рассказывала бы в своих мемуарах с таким простодушием, как она отвечала мужу на упрек его именно в лицемерии:
«Я возражала ему, говоря, что исполняю только приличие, которого невозможно обойти без скандала, и делаю то, что все делают…»
Именно — все! Угождать «начальнику, с кем буду я служить», — обычное дело во времена всеобщей, еще феодальной зависимости. Молчалинская добродетель покуда кажется именно добродетелью, и надо быть странным, как бы сторонним человеком, вроде отчаянного одиночки Радищева, чтобы в «Житии Ушакова» дать презрительный набросок будущего фамусовского прихлебателя (без сомнения, учтенный Грибоедовым при сочинении комедии — больно уж очевидно заимствование. Есть, мол, такие просители, пишет Радищев, которые ласкаются «не только к самому тому, от кого исполнение просьбы их зависит, но ко всем его приближенным, как-то к секретарю его, к секретарю его секретаря, если у него оный есть, к писцам, сторожам., лакеям, любовницам, и если собака тут случится, и ту погладить не пропустят». «…Собаке дворника, чтоб ласкова была»).
Пороки, которые обличала сочинительница Екатерина, были иного рода — впрочем, достаточно разномастными, чтобы не смешивать их с указами императрицы и циркулярами ее министров. Роскошество и развращенность дворян, невежество, суеверия, ханжество, сплетни, погоня за модой и т. д. и т. п., в общем, все то, что, в согласии с эстетикой времени, отражалось в фамилиях, однозначных, как маски: Ханжахина, Вестникова, Чудихина, Выпивайкина, Спесов, Ворчалкина, — нет, зовя смеяться над этим, комедиограф Екатерина не была угодливой тенью, повторяющей все движенья Екатерины-монарха. «Старший учитель» учил — о да, но этим же занималась вся словесность, сопутствующая или противоборствующая ему, Сумароков, Княжнин, Фонвизин, Лукин, Радищев. Он учил вовсе не дурно, подчас не без остроумного блеска, и если Ворчалкина с Выпивайкиной — это не очень затейливо, то и Простаковы-Скотинины — тоже не Бог весть что, не говоря уж о Нельстецове… Не выговоришь, но именно так одарил персонажа последней, незаконченной комедии сам Фонвизин.
Так или иначе, литератор Екатерина II шла
Пуще того, это уж скорей он, Новиков, вел себя с неподобающей грубостью, понося высочайшего полемиста на чем свет стоит, а тот до поры, до времени старался давать… уроки мягкости и снисходительности.
«Я весьма веселого нрава и много смеюсь, — сообщал некто Афиноген Перочинов, за которым Екатерина скрывала свое имя, лицо и закипающий гнев, — признаться должно, что часто смеюсь и пустому; насмешник же никогда не бывал». Другое дело, что, не обманываясь насчет псевдонима, не стоило обманываться и относительно мягкости. Любое суждение много приобретало в значительности от того, кем было произнесено, и когда весельчак Афиноген переходил к увещеванию: «Я почитаю, что насмешники суть степень дурносердечия…» — тут звучало: эй, Николай Иванович, остерегись! Худо, брат, будет!
Ситуацию двойственности тонко почувствовал Вяземский, который, процитировав в записной книжке комедию Екатерины «Именины г-жи Ворчалкиной» («Казна только что грабит, я с нею никакого дела иметь не хочу»), заметил: — «Как не узнать тут царского пера: постороннему бы не позволили сказать это». Хотя критиканствует персонаж, автору вовсе не симпатичный, — ну, в точности, как в далеком будущем, когда цензуру начнут обманывать именно этаким образом, а обманывающих будут ловить на том, что, мол, «предоставляют трибуну врагу»…
Но именно по причине этой раздвоенности — нет, хуже того, сдвоенности — литератор, занимающийся литературой, был в Екатерине обречен.
В словесных занятиях императрицы — то же, что в ее любовных делах и в политических начинаниях. Намерения — одно, итоги — другое. В роковой этой противоречивости — своеобразная цельность судьбы Екатерины, ее личности.