«Не пропущу стихи, и ты бранишь неправо:
Я не о двух ведь головах!»
«Я знаю, друг, ты не двуглавый,
И век тебе не быть в орлах!
Друг-цензор, пропусти безгрешные стихи!
Где встретится в них мысль, где встретится в них сила
Сквозь пальцы пропусти, как Феб твои грехи,
Как самого тебя природа пропустила».
Не умер я, благодаря судьбе,
Могу я быть полезен снова:
Быть в явной с Вяземским борьбе
И молча плюнуть в Снегирева.
Ни пакостным стихом, ни пасквилем бесчестным —
Ничем тебя не укорят,
А Вяземского все ругают наподхват:
Вот прямо выгода быть вовсе не известным.
Клеврет журнальный, аноним,
Помощник презренный ничтожного бессилья,
Хвалю тебя за то, что под враньем твоим
Утаена твоя фамилья.
С бесстыдством страх стыда желая согласить,
Ты доказал, вдвойне кривнув душою,
Что если рад себя бесчестить под рукою,
То именем своим умеешь дорожить.
Когда Красовского пресекла Парка годы,
Того Красовского, который в жизни сам
Был паркою ума, и мыслей, и свободы,
Побрел он на покой к Нелепости во храм.
«Кто ты? — кричат ему привратники святыни
Невежество и Ханжество: —
Яви! Чем заслужил признательность богини?
Твой чин? Твой формуляр? Занятья? Мастерство?
Откройся перед нами!»
«Я при Голицыне был цензор», — молвил он.
И вдруг пред ним чета кладет земной поклон,
И двери растворились сами!
Между Харибдою и Сциллой
Немилосердный рок Россию волновал.
Погибшую ждал плен унылый,
Спасенную — ее Мизинцев с песнью ждал.
Картузов — сенатор,
Картузов — куратор,
Картузов — поэт.
Везде себе равен,
Во всем равно славен,
Оттенков в нем нет:
Худой он сенатор,
Худой он куратор,
Худой он поэт.
Вписавшись в цех зоилов строгих,
Будь и к себе ты судия:
Жуковский пишет для немногих,
А ты — для одного себя.
Шишков недаром корнеслов;
Теорию в себе он с практикою вяжет:
Писатель, вкусу шиш он кажет,
А логике он строит ков.
С какою легкостью свободной
Играешь ты природой и собой:
Ты в шубах Шутовской холодный,
В водах ты Шутовской — сухой.
«Что пользы, — говорит расчетливый Свиньин, —
Нам кланяться развалинам бесплодным
Пальмиры древней иль Афин?
Нет, лучше в Грузино пойду путем доходным:
Там, кланяясь, могу я выкланяться в чин.
Оставим славы дым поэтам сумасбродным.
Я не поэт, я дворянин!»
Боже! коль благ еси!
Всех царей в грязь меси,
Кинь под престол!
Сашеньку, Машеньку,
Мишеньку, Костеньку
И Николашеньку
Задом на кол.
Какой-то властелин восточный земли
Зрит статую свою разбитую, в пыли;
Он — юноша и царь. Чему же тут дивиться,
Что был в решениях своих немного скор.
«Смерть дерзкому, — вскричал, — за сей царю позор,
Он кровью должен здесь со мною расплатиться!
Пускай казнят его в присутствии моем.
Кто смелый сей преступник?»
— Гром.
Мудрец Гораций воспевал
Свою посредственность златую:
Он в ней и мудрость полагал,
И к счастию стезю прямую.
С тех пор наш изменился свет,
И как сознаться в том ни больно:
Златой посредственности нет,
Людей посредственных довольно.
Лоб не краснеющий, хоть есть с чего краснеть,
Нахальство языка и зычность медной груди,
Вот часто все, что надобно иметь,
Чтобы попасть в передовые люди.
Тупой остряк и приторный шутник,
Прославленный толпы минутным шумом,
Проговорясь — знать, враг ему язык, —
Фонвизина назвал Минервы кумом.
«Зачем же нет? — смеясь сказал ему
У русских муз Теренция наместник. —
Быть может, в ней и нажил я куму,
Но поручусь, что был не ты наш крестник!»
Моей рукой ты ранен был слегка.
Дружок! Тебе остаться бы при этом;
Но вздумал ты почтить меня ответом —
Зарезала тебя твоя рука.
Стихов моих давно ты слышать хочешь.
Догадлив я! Благодарю за честь!
Признайся: ты не о моих хлопочешь,
А норовишь, как бы свои прочесть.
Как ни хвали его усердный круг друзей,
Плохой поэт был их покойник;
А если он и соловей,
То разве соловей-разбойник.
Талант он свой зарыл в «Дворянское гнездо»,
С тех пор бездарности на нем оттенок жалкий,
И падший сей талант томится приживалкой
У спадшей с голоса певицы Виардо.
Мы можем комика с победою поздравить,
Вся публика в восторге от него.
«А сколько дураков потребно для того,