В другое время Руфь побоялась бы навлечь на себя неудовольствие мистера Брэдшоу. Она хорошо знала, что в его доме никто не смел без спроса даже заболеть. Но теперь Руфь и не подумала об этом. Ей хотелось только одного — сохранить видимость спокойствия до той минуты, когда она останется одна. Правда, на самом деле это было не спокойствие, а только сдержанность, но ей удалось быть сдержанной во взглядах и движениях, выполняя при этом с невозмутимой точностью свои обязанности по отношению к Лизе (которая предпочла остаться с ней наверху). Однако сердце Руфи охватывал то ледяной холод, то пламя, и только тяжесть на душе ни на минуту не отпускала ее.
Наконец Лиза легла. Руфь все еще не смела предаться своим чувствам. Мери должна была скоро прийти наверх, и Руфь ждала с каким-то странным, болезненным, пугливым чувством тех отрывочных вестей, какие девочка могла принести о
Вскоре возвратилась Мери, прыгая от радости. Папа позволил ей пробыть внизу лишнюю четверть часа по просьбе мистера Хиксона. Мистер Хиксон такой умный! Она пока не поняла, кто такой мистер Донн, — он кажется надутым. Но он очень красив. Видела ли его Руфь? Ах нет! Она не могла его видеть: на этих несносных песках было так темно. Ну ничего, она увидит его завтра. Она обязательно должна поправиться к завтрашнему дню. Папе, похоже, очень не понравилось, что ни Руфь, ни Лиза не спустились в гостиную. На прощание он сказал: «Скажи миссис Денбай, что я надеюсь (а папино „надеюсь“ всегда значит „требую“), что завтра в девять часов она сможет с нами позавтракать». Так что утром она увидит мистера Донна.
Вот и все, что Руфь о нем услышала. Она пошла с Мери в ее спальню, помогла ей раздеться и отнесла к себе свечку. Наконец-то она осталась одна в своей комнате! Наконец-то!
Но ее напряжение прошло не сразу. Руфь заперла дверь и отворила окно, хотя ночь была холодной и грозной. Она сорвала с себя платье, отбросила волосы от разгоревшегося лица. Она совсем не могла думать, мысли и чувства были столь подавлены, что, казалось, никогда не вернутся. Но вот вся ее жизнь, прошедшая и настоящая, как вспышка молнии, открылась перед ней в мельчайших подробностях. И, увидев свое настоящее, Руфь, не в силах выносить страшную муку, громко вскрикнула. Затем она смолкла и прислушалась к звуку бьющегося сердца — столь громкого, что казалось, будто неподалеку скачут всадники.
— Если б я могла его увидеть! Если б я могла только спросить его, за что он меня бросил! Не рассердила ли я его чем-нибудь? Это было так странно, так жестоко! Но это не он, это его мать, — говорила она чуть ли не с яростью, отвечая самой себе. — О Господи! Но разве не сумел он понять меня прежде? Нет, он не любил меня, как я любила его. Он вовсе не любил меня! Он сделал страшное зло. Никогда уже не поднять мне головы с осознанием невинности. Они думают, я все забыла, потому что молчу. О милый, но неужели я браню тебя? — вдруг спросила она совсем иным, нежным голосом. — Я так истерзана, я так запуталась!.. Разве могу я осуждать тебя — отца моего ребенка?!
Упоминание о столь дорогом женскому сердцу обстоятельстве заставило ее взглянуть на вещи иначе. Она ощутила себя не женщиной, а матерью, обязанной строго охранять покой своего ребенка. Руфь стихла и задумалась. Затем она снова заговорила, но уже другим, тихим и глубоким голосом:
— Он бросил меня. Пусть бы он уехал, но он мог хотя бы объясниться… Он оставил меня одну нести всю ношу позора и даже ни разу не осведомился о рождении Леонарда. У него не было любви к своему ребенку, и у меня не будет любви к нему.
Последние слова она произнесла громко и решительно, но тут же, почувствовав собственную слабость, застонала:
— Увы, увы!
Затем она вскочила и принялась быстро ходить по комнате туда и обратно.