«Бранденбургские концерты» Баха, на двух роялях с Анатолием Ведерниковым. Теперь на месте, где сидел Ростропович, – низкий круглый стол с рукописными программами. Рихтер сделал их собственноручно. Все начала частей выписаны нотами. Стали играть. Все звучит полно, мощно и очень нарядно! Все максимально! Лицо Рихтера – красно. Пуговица воротника – расстегнута. Он весь – стихия энергии, прочно сдерживаемая чувством гармонии, вкусом, разумом. Он, как и во всем, играет природу. Природу движения, пластики, формы, природу поэзии. Он, как всегда, выражает изначальную первопричину всего. Это проявляется, по-своему, и в Гайдне, и в Шумане, и в Дебюсси.
И вот – Бах Рихтера и Ведерникова. Он прост и ясен. Без тени тенденциозности, стилизации, словно написан вчера! Как достигается такая подлинность и это естественное изложение от первого лица, как бы от самого Баха, – непонятно. А Ведерников – он как будто чуть суше Рихтера, и поэтому их отчетливо слышно каждого. Но как он сурово прост и прозрачен! Это, как говорится, «единство противоположностей».
Чувствуется: Рихтер – айсберг! То, что мы слышим, есть только видимая часть, а невидимая – целая перевернутая гора! Это очень ощутимо.
Ведерников же – продумал, решил и сделал. И как сделал! Он предельно точен, этот замечательный музыкант, без тени произвольности, специально выраженной субъективности. Его художественное лицо всегда очень значительно. Они любят играть вместе.
И еще один из концертов в доме на улице Левитана. И опять Бах. Концерт фа минор для фортепьяно с оркестром.
Мария Израилевна Гринберг играет сольную партию, Рихтер – за оркестр. Это всем известный и несложный концерт. Но в таком ансамбле может ли быть что-то простым? Мария Израилевна играет ясным ровным звуком, безукоризненно. Она сидит грузно и неподвижно, сосредоточенно глядя на свои играющие руки.
У Рихтера – оркестр. Он плотнее и мягче. Это в полном смысле –
– Мария Израилевна, простите, к сожалению, у меня не получилось, как хотелось бы. Может, сыграть еще раз?
Как-то мы сидели у Анны, и он признался:
– Играть страшно трудно…
Да, играть все время лучше самого себя (речь-то идет о Рихтере), наверное, страшно трудно…
Весной он впервые ездил в Прагу и, возвратившись, был у нас.
Я получил две чудесные книги: «Прага» – в фотографиях известного чешского фотографа Йозефа Судэка и большую серьезную книгу «Органы Чехословакии». Но чтобы я уже совсем не зачитался, Святослав Теофилович подарил мне еще щегольские плавки и галстук – зеленый в белую косую полоску. (Он и сейчас еще жив у меня и по-прежнему элегантен.)
Мы сидим за столом. Окна и двери открыты. В них виден солнечный сад. Едим жареную картошку с корейкой, нарезанной широкими розоватыми ломтями. Святослав Теофилович говорит, что самое вкусное здесь – тонкий копченый слой под кожицей. Я как-то не помню ножей тогда на нашем столе. Почему, не знаю. Может быть, их просто не хватило для всех. И Святослав Теофилович, держа ломтик корейки двумя руками, с великим изяществом добывает из него то, что хочет. С картошкой все проще. Она мелко нарезана и досуха прожарена в подсолнечном масле, хрустит и удобно собирается ложкой…
Гастроли, по всей видимости, были хороши, хотя и утомительны. Рихтер весел и легок, однако все-таки чувствуется – устал.
Он в тот раз почти не говорил о музыке. Рассказывал о Праге, о постановке «Гамлета» во дворе какого-то замка, где все сидели на грубых скамьях, сколоченных из толстых, тяжелых досок. Потом говорил, как где-то в подвальчике ему подавали совершенно сырой фарш – «мясо по-татарски» с пожаром перца и обширной коллекцией горчиц – и как к этому приносилось разное пиво в больших тонких стаканах, на специальных картонных жетонах с изображением рыцарской символики и гербов. По количеству этих гербовых кружков официант мог знать, сколько стаканов выпито и сколько надо заплатить. Так мы сидели у нас. Рихтер рассказывал интересно и много, но не о музыке… Был конец концертного сезона, и у него оставались некоторые долги. Например, концерт в Малом зале консерватории.
…Он начал с Франка. Интродукция, хорал и фуга. Играл дивно. Широта, простор и эта прекрасно им переданная усталая поэзия позднего романтизма! Начал фугу точно и прозрачно. Но где-то в середине пьесы что-то случилось. Неожиданно, вдруг, словно упало сердце. Какое-то «Ах!», и опять ничего, а потом – еще и еще… Так, наверное, умирают… Миг – и, смахнув все, он начал фугу с начала. Все хорошо! Все! Все хорошо! Ну вот оно – это место, и опять: «Ах!» Теперь уже конец… Это непоправимо. Он сидел и, держа педалью звуки, безразлично смотрел перед собой. Обломок фуги торчал между ним и залом, как частокол. Он снял педаль и в наступившей тишине произнес:
– Извините, я сегодня не в состоянии.