В своих перевоплощениях он был непостижим. И как это достигалось, понять никому не дано. Читая, например, за женщин, не допускал и намека на иллюстративность. Но какие это были женщины! Я таких никогда не видел даже у актрис. Лиза в «Пиковой даме», Наташа Ростова, Кармен… Можно перечислять бесконечно. А какой был князь Андрей! Что бы пережил Толстой, если бы увидел такие воплощения своей мысли! А его испанцы в новеллах Мериме – полукрестьяне, полуразбойники. Как же он это все мог?! Ни театроведы, ни друзья, ни ученики, ни дочери – никто не понимает. Он умел феноменально скрывать ежедневный труд. «Пиковую даму» он готовил десятилетиями, а как легко, свежо, с какой свободой это читалось. Он был великолепен! Хотя его внешность вряд ли была сценически удобна. Но его ум, его артистическая воля, полнейшее владение всеми подтекстами, всеми движениями авторской мысли и воображения – делали все.
В зале у Журавлева не было слушателей, были только соучастники. Он умел так захватить всех, что видеть его со стороны было просто невозможно. Все, что он делал, тут же становилось всеобщим и собственностью каждого в отдельности.
Я и сейчас слышу в себе его голос, как свой. И когда я читаю что-то хорошее, не наспех, а так, как нужно читать, своим внутренним слухом я слышу его интонацию, вхожу в его темп, слышу, как звучат точки, запятые, тире. Тут-то он и приходит из неведомых глубин памяти, чтобы почитать мне моими же глазами… Спустя десятилетия я вижу его опирающимся руками на рояль за спиной, вижу его крупные черты, высокий лоб, со складкой-шрамом, полученным много лет назад при автокатастрофе, его вспыхивающие талантом глаза и его непостижимые образы. Я словно продолжаю чувствовать эту неисчерпаемую журавлевскую доброту. Как у него ее на всех хватало! На близких и не очень, на назойливых и застенчивых. Откуда он сам-то брал ее? Из большой литературы?
Ведь она вся человеколюбива, а русская в особенности…
Дмитрий Николаевич всю жизнь дружил с Рихтером. Они друг друга любили и всецело понимали. И как художники они были похожи – стремились к одному.
Если у Рихтера рояль был оркестром, только свободней, богаче, без конкретики и материальности, все на уровне мысли, то и у Журавлева чтение было театром, и тоже свободнее и богаче театра, все опять-таки на уровне мысли.
Как-то во время одной из передач о Рихтере я слышал, как ведущий сказал:
– А сейчас послушаем (он назвал автора, не помню сейчас кого, может быть, Брамса)… А сейчас послушаем Брамса от Святослава Рихтера.
Это был намек на вечность, на Евангелие.
Для меня это совсем не так. По-моему, Рихтер никогда не играл Брамса «от Святослава Рихтера». Юдина играла от себя, а Рихтер – нет. Он просто сам становился Брамсом, вот и все! То же можно сказать и о Журавлеве. Ему было очень просто стать Пушкиным, Чеховым или Толстым, стать Наташей Ростовой или Хозе, и гораздо труднее брать на себя большую, тяжелую ответственность читать что-то «от Журавлева».
Я часто встречал Дмитрия Николаевича в доме Рихтера. Он бывал там со своей милой семьей, с женой – Валентиной Павловной и дочерьми – Наташей и Машей. Иногда он читал нам всем, так же прекрасно, как и на концертах, сидя в глубоком зеленом кресле под торшером, в той большой комнате, где мы играли Мольера.
Как-то на Страстной мы опять собрались вместе, по старой традиции. Сначала слушали частями Н-moll’ную мессу Баха, а потом Дмитрий Николаевич прочел «Гефсиманский сад» Бориса Пастернака – шедевр, тогда еще нигде не опубликованный. Он читал просто и тихо, как бы совсем без красок, оставляя нас наедине со своим слухом и с этой невиданной силы стихом.
Говорилось это тихо и просто, даже как-то кротко! Откуда же бралась эта страшная сила, как бывает в отдаленной, но неминуемой грозе, перед которой все замерло, и весь мир вдруг стал и мелок и ничтожен? И дальше:
Это
Для меня это было одним из самых глубоких впечатлений в жизни от искусства…
Очнувшись, я попросил его когда-нибудь продиктовать мне это. Он со своей неизменной простотой сказал:
– С удовольствием, хоть сейчас. Пойдемте на кухню.
Он стоял, положив руку мне на плечо, и смотрел, как я пишу. Окончив, я уже знал стихотворение наизусть! В его диктовке была такая же сила, как и в чтении.
Потом был большой перерыв. Мы не виделись лет двадцать. Мне уже далеко за сорок. И вот опять Страстная, и опять мы у Рихтера, только уже на Бронной, в квартире на семнадцатом этаже. Это третий его московский адрес.