Самые тайные, исповедальные движения души, какая-то тяжелая работа мысли, совести, так хорошо знакомые каждому здесь, обычно бесследно уходят, исчезают невысказанными и, может быть, даже неосознанными.
Шостакович собрал все это и увековечил в прекрасной поэтической и в той же степени умозрительной форме – в прелюдии и фуге. Интонации их – то юродствующие, то православные, наполненные то разгулом, то плачем, то сумеречно-тихие, безразличные – как само время, скупо отмеренное. Оно едва тянется под низкими небесами… «В России надо жить долго». «Приказал долго жить». Да, время здесь особенное. Много его или мало?.. Вот она, самая глубинная, тайная мысль, выраженная так ясно, но в отвлеченном материале музыкального звука, в отвлеченной форме прелюдии и фуги и поэтому пропущенная всеми цензурами и ставшая доступной для каждого! Как все это было автобиографично в то время! Ведь многие тогда жили глубоко скрытой, иногда очень содержательной жизнью, и музыка Шостаковича воспринималась почти как награда. Не за дела. Какие там дела! Только за образ жизни и мыслей. Это была великая музыка, как бы о нас самих, затерянных и никому не нужных… Тихо тянется время под мутными небесами. Много его или мало? Кто знает… Кругом просторно и бессильно. Такая у нас свобода. Свобода от желаний и даже от надежд. Чугунный пол, высокий свод, одиночество. Почти святость. Пусть будет так; навсегда так… И вдруг: ясный голос пионерской трубы! И алый вымпел! И нежная поросль мальчишеских ног… Но откуда опять чувство едва уловимой опасности? Еще – далеко и, смотрите, уже – вокруг! Тонкая отрава, пригретая где-то в разомлевшем мареве… И снова гулко и просторно, спокойно и смутно, свободно и бессильно. И – навсегда…
Теперь это уже давно вошло в лучшую часть мировой культуры, стало признанным, великим шедевром. Сейчас это уже не совсем наше. Мы поделились. Но что могут здесь слышать японцы, например, или англичане? Как они это воспринимают? Что им тут понятно, кроме замечательной музыки и феноменальной формы?
В прелюдии уже содержится весь образ. Полное воплощение поэтической мысли, нравственной идеи. Что же еще?
А еще – фуга. Через нее все содержание проходит, как свет сквозь призму, дробясь в бесчисленных преломлениях умозрительного музыкального пространства, разрушаясь и самовоздвигаясь на собственных обломках, громоздясь на фантастические высоты и навсегда утверждаясь в восхищенном сознании!
Конечно же, мир это видит. Но может ли проникнуть посторонний в самую глубину поэтической мысли, заключенной уже не в форме и даже не в музыке, а в самой отдаленной глубине слухового воображения и душевного состояния?
Итак, близился день, когда Рихтер должен был играть «Прелюдии и фуги» в Москве впервые. Он, конечно же, очень волновался и решил сыграть пока одну треть – восемь прелюдий и фуг. В этот же концерт была включена ми мажорная сюита Генделя, как бы выражая паритет: Гендель – Шостакович. Сюита Генделя ясна и прозрачна. Простая ясность сплетения голосов, только как бы сверху украшенная неожиданными гамками, трелями и форшлагами. Медленная мечтательная сарабанда и опять блестящая изобретательная жига. В его тяжелых руках это звучало роскошно и плотно. Нарядное барочное совершенство!
Со всеми повторениями сюита шла минут тридцать и составляла первое отделение концерта.
Второе отделение – Шостакович. Восемь прелюдий и фуг. Перед московским концертом все это было раза три обыграно в Италии.
В день концерта Рихтер у Анюши. Он – за роялем, а я за столом; Анюша то в комнате, то в кухне. Мне видна его спина вполоборота, спокойная правая рука с массивной кистью. Он в майке с короткими рукавами. За его спиной открытое окно в Скатертный. Отсвечивает золотом щетина. Он пока не брит. Заниматься будет до четырех, потом – ванна, бритье и одеваться к концерту.
Прелюдии и фуги идут одна за другой. Все поразительно. Все – форма и дух. Но уже чувствуется, как он волнуется. Поиграв, останавливается, вздыхает, посматривает на стену с овальным зеркалом. Слушает
Но все, время кончать. Уже четыре. Перед самым уходом он насквозь, без повторений, прокатил сюиту Генделя – ослепительно! И быстро ушел…
Вот мы в концерте. Нам тоже передалось его волнение и теперь не по себе.
Над эстрадой яркий свет. Все стихло. Ждут.
Он быстро вышел в обвалившийся восторгом зал, в новом фраке, блестящ и сосредоточен. Раскланялся, сел за сверкающий «Стейнвей». Бушующий зал мгновенно смолк. Как же была плотна и страшна эта вмиг упавшая тишина, тишина великих ожиданий.