Что верно, то верно: ни один ребенок не шевелился в ней так сильно, как этот. Лицо Саскии, при всей его усталости, ничем не напоминало измученное, иссохшее личико Тиции. С тех пор как она показала ему красное пятно на платочке, прошло уже много месяцев, а он не раз слышал от покойной матери, что, производя на свет здорового ребенка, женщины нередко чудодейственным образом излечиваются от всевозможных недугов. Сейчас ему впервые захотелось, чтобы этот малыш родился, захотелось услышать первый пронзительный крик новорожденного, заглушающий болтовню повитухи. Видно, настало время чистить и чинить плетеную корзину, пересчитывать и перекладывать лавандой одеяльца и пеленки, заново полировать колыбель, проветривать и сушить на солнце подушечки из гусиного пуха. Нет, только не эту колыбель, только не эти подушечки! Он не удержался и предложил:
— Давай купим другую колыбель.
Саския кивнула и потерлась щекой о его шею.
— Как хочешь. Новая колыбель — это, конечно, чудесно. Но в ней нет нужды: несчастья не будет. Я знаю, с этим ничего не случится, — сказала она.
В пыльные дни позднего лета, когда зелень потускнела и пожухла от зноя, Рембрандт запер склад, где стояла неоконченная картина. Ему безразлично было, как отнесутся Кок и Рейтенберг к передышке, которую он себе устраивает: они и подчиненные их пострадают от задержки меньше, чем он сам. Он работал у себя дома, в просторной мастерской, чтобы всегда слышать голос Саскии и оставаться от нее на расстоянии нескольких лестничных ступенек. Писал он, что мог — несколько портретов для заработка, безмятежное «Жертвоприношение Маноя», где немолодая супружеская чета горячо молила бога ниспослать им сына, «Давида, обнимающего Авессалома», где грусть соседствовала с нежностью.
В ожидании родов они вели замкнутую жизнь — Саския обычно проводила целые дни в постели, избегая всего, что могло бы повредить ребенку; но жизнь эта впервые отличалась неизвестной ван Рейнам упорядоченностью. Еще за много недель до положенного срока Саския подыскала надежную повивальную бабку, вдову городского трубача, поселила ее у себя, и эта добросовестная женщина быстро навела в доме порядок. Расчеты были выверены, счета оплачивались сразу по поступлении, еда подавалась на стол в урочные часы, служанки — и те исправились. Повивальная бабка госпожа Диркс редко навязывала хозяевам свое общество: она садилась с ними ужинать по воскресеньям только после неоднократных приглашений. Узнать что-либо о ее прошлом было просто немыслимо: все ее разговоры, казалось, сводились к постоянному самоуничижению. Если она упоминала о том, что потеряла и оплакала мужа, единственного друга, который был у нее в жизни, то незамедлительно прибавляла, что он был человек необразованный и происходил из семьи, задавленной нуждой. Стоило ей заговорить о любви к своей родной деревне, как она сразу же поясняла, что об этом селении вряд ли кто-нибудь слышал. Как ей отблагодарить господ ван Рейнов, говорила она, за комнату, которую ей предоставили, и как она после этого будет снова привыкать к курятнику, в котором прожила всю жизнь? А теперь, с позволения хозяев, которые, конечно, не откажут ей в нем, она удалится наверх: она ведь отлично понимает, как неинтересно ее общество…
Ее унылое бесцветное лицо с глубоко посаженными глазами, широким и бледным ртом оживлялось лишь тогда, когда госпожа Диркс имела дело со служанками, подручным мясника или трубочистом. Рембрандт удивился, узнав, что ей всего сорок один год: судя по ее усталой походке, постоянным ссылкам на возраст и частым вздохам, сотрясавшим двойной подбородок и тяжелые груди, госпоже Диркс можно было дать по меньшей мере пятьдесят.
Настоящую цену ей он узнал в вечер родов. За ужином Саския чувствовала себя хорошо и была веселой. К ним зашел Пинеро, и ван Рейны сидели с гостем за столом, щелкая орехи и попивая вино. Затем городские часы пробили половину восьмого, и Саския извинилась: ей пора в постель. Ребенок дает знать, что с него довольно веселья, сказала она и направилась к лестнице. Хозяин и гость продолжали лакомиться орехами и покачивать головой в предвидении возможных неприятностей, которыми чреват новоиспеченный союз с английским королевским домом — положение последнего непрочно. Пинеро начал обвинять Фредерика-Генриха в том, что он лижет пятки сторонникам монархии в Англии, как вдруг его рассуждения прервал глухой испуганный крик. Мужчины кинулись к лестнице, но госпожа Диркс опередила их — она уже поднимала Саскию, которую приступ боли заставил сесть на ступеньку.
— Мне не добраться до спальни — я не в силах идти, — сказала Саския таким голосом, словно зацепилась юбкой за гвоздь: тон ее до ужаса не соответствовал огромным, полным муки глазам.
Мужчины крикнули ей, чтобы она не шевелилась — они сейчас отнесут ее.
— Не надо, — возразила повитуха. — Я справлюсь сама.