Прежний лес теперь умирает на глазах. Возвращаюсь туда каждый год и ухожу даже не разочарованным, раненным. Во времена моей молодости и дальше, когда там жили скромные, хотя и элитные писательские люди, лес был в полном порядке, с аккуратными просеками, ухоженными деревьями. Сейчас все заросло, как-то некрасиво заросло, все словно и так, как было, и совсем все не так. Сейчас здесь живут богатые, всерьез богатые, но лес рядом с ними погибает. Словно мстит за отсутствие любви к нему. Погибает лес не только потому, что от него отрезают куски для новых престижных поместий, но и потому, что у леса больше нет хозяина. Кто-то его покинул, разлюбил, словно отправил в старческий дом доживать. Нельзя входить в одну реку,в один лес всю жизнь. Минули десятки лет.
Помню, отец иной раз, отложив свой писательский день, которым всегда дорожил («Меня строчка кормит», – любил он говорить), отправлялся гулять туда на много часов. По ту сторону железной дороги, между Мичуринцем и Внуковом, был другой лес, обширнее, и туда в 1960-е годы почти ежедневно, почти в любую погоду приезжали старики-пенсионеры. Они бродили там много часов, как-то непроизвольно сложившись в странную общину любителей одиноких лесных прогулок, которую, по слову Гамсуна, я бы назвал обществом «странников, играющих под сурдинку». Для них были даже построены деревянные столы, за которыми иногда они бедно и наскоро обедали едой из авосек и пакетов и к вечеру возвращались в Москву. Общались они между собой знаками-зарубками, которые оставляли на деревьях в каких-то отмеченных ими местах, так перекликаясь друг с другом. Но проводили время в лесу, как правило, в одиночестве. Отец узнавал их по зарубкам, хотя встречал редко, именуя их «лесными братьями» по имени повстанцев, которые в послевоенное время вели безнадежную борьбу за независимость Литвы. Эту жизнь в лесу – по названию любимой нами обоими книги Генри Д. Торо́ – он считал лучшим способом завершения жизни и даже мечтал однажды вписаться в «лесное братство», примеривал его в последние годы к себе, но притяжение письменного стола было сильнее.
Между лесом и домом был кусок земли и в нем импровизированный сад, небольшой, но уютный, им занималась моя мачеха, третья жена отца Екатерина Владимировна. Недавно она отметила свой сто первый год рождения в сравнительно добром здравии и в сравнительно ясном уме. Она заведовала садом, замечательно разводила обязательный набор подмосковных ягод: клубники, малины, крыжовника, черной, красной и белой смородины. Мачехой она была вполне вежливой и гостеприимной, ни скандалов, ни трений у нас не было никогда, однако пойти просто так в сад и что-то нарвать, когда хочется, было против правил, а правила были ее: ягоды можно было есть только упорядоченно собранными в тарелку, помытыми, поданными на стол, разделенными на порции. Этим пионерлагерным словом, кажется, уже вышедшим из употребления, обозначалась положенная каждому доля еды. Мне же в 13–14 лет одной тарелочной порции было всегда мало. В моем материнском доме такие ягоды были редким предметом излишества, строго измеряемого, за которым специально надо было пойти на рынок, а рынок был далек и дороговат.
В начале