«На небе больше радости об одном грешнике кающемся, – говорит Иисус, – чем о 99 праведниках». Конечно, это было совсем не то покаяние. Скорее лишь начало пробуждения его. Настоящему покаянию следовало бы прозвучать прямее, жестче, чем в автобиографии и жалобах в частных письмах и разговорах. Надлежало бы назвать вещи своими именами, пусть даже в переписке (публично это было бы актом для отца сверхгероическим). Однако в среде русской интеллигенции, скорой на осуждение, к которой отец принадлежал, раскаяние, с одной стороны, было казенное, страшное, сталинское слово, а с другой, духовной, – церковное как иностранное. Никаких промежуточных состояний: вчера ты был грешник, сегодня – мытарь, бьющий себя в грудь и в этом качестве Отцом Небесным принимаемый. Существовало разделение: либо ты человек порядочный, либо нет, и у тебя нет шансов им стать. Рукопожатный, либо тот, мимо которого проходят, отвернувшись. Так будет потом и в диссидентской среде; «расколовшийся», «давший показания», бывало, отсекался навеки от жертвенного, героического круга. Покаяние существует в Церкви, сколько ее ни ругай, оно там есть. И потому есть и прощение, нет отвержения навеки, нет окончательных приговоров, которые обжалованию не подлежат.
Во дни той самой шумной, в визге утопавшей травли отец неожиданно встретился с Пастернаком, когда тот просто прогуливался вечером по своей улице Павленко, которую почему-то до сих пор не назвали Пастернаковской. Отец тоже вышел погулять, от его дачи до Павленко километра полтора, не меньше, и позвал меня с собой. Мне только что исполнилось 16 лет, обо всех собраниях и перипетиях я еще не ведал. Было темно, ноябрь, злосчастное выступление уже состоялось, Пастернак о нем знал. Они встретились, остановились, поговорили несколько минут, вполне дружески. Отец представил меня, и Пастернак, взяв меня за руку, во время разговора почему-то внимательно смотрел мне в глаза. Возможно, чтобы не встречаться взглядом с отцом. Потом подошла семья Ивановых, там был Всеволод и сын Вячеслав-Кома, они были соседями, и отец поспешил уйти. Но я унес с собою тот взгляд – взгляд встречи, которой не нужно слов.
Их могилы почти рядом на переделкинском кладбище. Посещая отца, никогда не забываю Бориса Леонидовича. А напротив, буквально в шаге, – Яков Эммануилович Голосовкер, подаривший мне, почти подростку, свою дружбу и сделавший меня свидетелем страшного своего ухода. И немало других, важных мне могил. Они вместе с прилегающими пейзажами складываются в тот осколок мира, в котором, по Тютчеву, я узнаю Божий лик.
КРИЗИС 1962 ГОДА
Из письма Мариэтте Шагинян 1960 года:
«В самом деле, я принадлежу к поколению нашей интеллигенции, которую можно назвать „помятым поколением“. Правда, когда жизнь „мнет“, последствия все же могут быть разные. Одни ломаются, другие обкатываются, третьи отформовываются в нечто новое, могут расти дальше.