Я – третий. Но это не значит, что я готов встать на позицию – все действительное разумно. Шкловский говорил о Брике, что если бы ему отрезали одну ногу и заставили стоять на другой, то он стал бы доказывать, что „так удобнее“. Есть такие люди – всегда и во всем – „моя покрышка“. Но взглянем в наше вчера из Завтра. Мы росли, думали, учились писать в те годы, когда каждая самостоятельная мысль попадала под огонь. Нужны были мысли-воины, а не мысли-цветы. Вот почему большинство стремилось одеться в серую одежду. Были годы, когда быть похожим на других и в мыслях, и в форме выражений становилось перестраховочным идеалом, к которому стремились. Мы, наше поколение, должно было думать, поймите – думать в те годы, когда мы прислушивались по ночам к стуку в дверь, когда тысячи и тысячи из нас исчезали и физически, и политически из жизни. Все это не могло пройти бесследно. В особенности для таких впечатлительных и не уверенных в себе натур, как я. Бумага еще не может принять изображение тех картин, которые видели мы. Страх – это лучевая болезнь, следы которой не проходят быстро. Разумеется, речь идет не о первичном или даже вульгарном страхе, который насылает на нас инстинкт самосохранения. Речь идет о чувстве, которое порождалось разрушением веры в ценности, которым посвятили наши жизни. Впрочем, я не хочу посмеяться; и над простым человеческим страхом, который достоин понимания и даже уважения, как естественный физиологический протест организма против своего уничтожения. Ничто не порождает такой удивительной смеси героизма и лицемерия, как война (во всех ее формах – горячей и холодной), в обстановке которой мы жили и продолжаем жить. Никогда напряжение тайной войны не достигало такой разрушающей души силы, как в годы „культа“»77.
«Напряжение тайной войны» – это, пожалуй, точная формула жизни того поколения. И было огромное желание из этого напряжения вырваться. Освобождение могло подарить только покаяние всерьез. Оно бродило в отце до конца жизни, тяжелело, прирастало новыми сожалениями, подробностями, импульсами, воспоминаниями, искало выход и не нашло. В последние годы он по всякому поводу любил читать Воспоминание Пушкина, делая особенное ударение на слова «И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу, и проклинаю, и горько жалуюсь, и горько слезы лью, но строк печальных не смываю». Иногда казалось, что вот он сейчас печалуется собеседникам, даже сыновьям. Здесь, конечно, печаль и слезы касались не только литературы, но прежде всего того, что имел в виду сам Пушкин. Но и литературы тоже.
«Мне более близки безжалостные слова Л. Толстого: „Работа мысли… ясно показала мне, что моя биография, как пишут обыкновенные биографии, с умалчиванием обо всей гадости и преступности моей жизни, была бы ложь, что если писать биографию, то надо писать всю правду“.