Вылко тоже был лектором — он преподавал политэкономию. Только метод его преподавания коренным образом отличался от метода Грозю. Усевшись по-турецки, он говорил по подробно составленному плану, со ссылками на цифры, с цитатами и строгими определениями. Слушателям — тем же крестьянам, которых учил и Грозю, — он внушал уважение, но в головах их не откладывалось никаких знаний. Педантичный и строгий, Вылко не позволял им отвлекаться ни на миг и был очень доволен, когда кому-нибудь удавалось вызубрить материал.
Две разные манеры преподавания давали разные результаты. Люди радовались Грозю и скучали у Вылко. Более того, по утрам, когда Вылко будил крестьян на лекцию, они потягивались на нарах, долго и нехотя натягивали суконные порты, непонятной скороговоркой бормоча себе что-то в прокуренные усы. У Грозю все было наоборот. Он сам любил поспать и часто еще сонный долго протирал костлявой рукой глаза, недовольный, что его будят так рано.
По характеру Вылко был добрым и в душе не хранил дурных чувств к своему коллеге лектору. Он даже признавал его более способным. Но это отнюдь не мешало ему считать, что он превосходит Грозю. По его мнению, он, Выл ко, обладал в высшей степени важным для коммуниста качеством — дисциплинированностью, в то время как Грозю то и дело подвергался серьезной критике. Так он говорил лично мне: «Не дисциплинирован, жаль его способностей — пропадут даром!» Как член тюремного руководства Выл ко несколько раз предлагал объявить Грозю выговор за те или иные случаи проявления интеллигентского индивидуализма. Его понимание дисциплины, разумеется, сильно отличалось от взглядов Грозю по этому вопросу. По мнению Вылко, дисциплина — это прежде всего выполнение приказаний вышестоящего. Грозю этого не отрицал, однако считал, что исполнитель должен быть убежден в их разумности.
Но несмотря на самомнение дисциплинированного коммуниста, Вылко беспокоился о результативности своей лекционной деятельности. Однажды он подсел ко мне, почесал пятерней густую щетину и сказал задумчиво: «Что он способен — бесспорно, но есть и еще один момент: его материал гораздо более благодатен. Знай рассказывай: это так, это сяк — сказка! И люди слушают. Ему бы мои цифры и определения, тогда по-смотрим!» Я подозвал Грозю и предложил им поменяться. Он принял предложение без всяких колебаний. Ничего не вышло. Вылко сел по-турецки и, приподняв плечи, так разложил по полочкам «Происхождение жизни и человека», что если бы не дисциплина, слушатели ни за что не смогли бы сосредоточиться и слушать. Грозю же зашагал, покачиваясь, между нарами. Как он ухитрился привлечь их внимание — не знаю, но только люди в кургузых бараньих тулупчиках и суконных портах навострили уши — черствая наука политическая экономия вдруг стала живой.
Запахло прелой листвой — мы были у подножия горы. Над головой шумели буки. Меж ветвями показалась ущербная луна. Пронизывала предрассветная сырость. Приказы по колонне не прекращались: «Отставить разговоры!», «Не кашлять!», «Не курить!». Я чувствовал себя очень усталым, но об отдыхе нечего было и помышлять — шаги впереди и позади меня постоянно напоминали, что нужно идти.
«Мне бы твои способности, я бы стал генералом!»
И все же, почему именно это было сокровенным желанием Вылко? Если не принимать во внимание его сухость, у него были свои возможности. Он мог бы стать хорошим финансистом, математиком, физиком. А может, он считал, что отличительная его черта-дисциплина — более всего необходима для генеральского чина? Но почему же Грозю не помышлял о лампасах? А ведь из него получился бы прекрасный генерал — с его-то организаторскими способностями, умом, смелостью. А может, его страшила военная дисциплина? Да нет, с дисциплиной он не был в разладе, он и сам был по-своему дисциплинированным, хоть Вылко этого и не понимал.
Здесь было что-то не так. Я хотел это понять, и ни усталость, ни горная круча, ни корни деревьев, о которые я то и дело спотыкался, не могли меня отклонить от этой мысли. Постепенно мысли мои приняли другой оборот, и я вспомнил о том, как Куприн описывал свои первые впечатления о Толстом. Он встретился с ним на палубе парохода. Лев Николаевич беседовал с группой французов как настоящий француз. Потом остановился перед группой дворян и вдруг превратился в дворянина. Потом присоединился к обществу мужиков и стал похож на мужика. Куприн чувствовал, как и французы, и дворяне, и мужики были готовы исполнить любое желание Толстого. Над всеми этими людьми, писал он, великий писатель имел какую-то естественную власть…
Мне показалось, что мысли Куприна, в применении к двоим моим товарищам, позволяли найти более или менее удовлетворительный, по крайней мере для меня, ответ: Вылко стремился к генеральскому чину, чтобы компенсировать отсутствие личного обаяния, Грозю не стремился к этому, потому что оно у него было естественным, врожденным.